Королевская аллея
Шрифт:
— Так вот, Фридрих фон Гентц…
Хойзер бросил на произнесшего эти слова сердитый взгляд. Дескать, с дикцией у него не все в порядке: что особенно заметно, когда «ц» выговаривается как «тц».
— Завтра вам придется действовать. От этого зависят Боль и Благо. Живот и Жизнь. Мои… А мне вы ничего не оставите?
— Генц… — повторил, будто вернувшись издалека, Сын-Города; и передал бутылку обратно.
— …уроженец Бреслау, увидевший свет в 1764 году, был феноменальным человеком. О нем мне удалось написать мою первую самостоятельную работу; после чего я наконец, наконец начал существовать как пишущий историк, как публицист достаточно высокого уровня, пусть и не находящий должного отклика.
— Это еще придет, — пробормотал Хойзер. — При всей своей робости вы прекрасный рассказчик.
— В Генце я открыл себя. Этот отпрыск чиновничьего семейства — умный, чуткий к происходящему (и, надо заметить, внешне гораздо более привлекательный, чем я) — в молодые годы стал
— Понятно, — кивнул Хойзер. — Всегда приятно узнать чуть больше, чем ты знал до сих пор.
— Однако очень скоро заявило о себе то, что невозможно заранее предвидеть: обусловленная человеческой природой роковая закономерность. Мечта о свободе преобразилась во Франции в кровавую тиранию революции. Под ножом гильотины покатились головы. Повсюду воцарился ужас. Над братством и равенством восторжествовал радикализм: население было вновь лишено дееспособности, но теперь в условиях диктатуры поборников свободы, не желающих терпеть никакого инакомыслия. Робеспьер… Сегодня вы можете вспомнить в этой связи и Сталина. Или — Мао, нынешнего правителя Китая.
Поза Хойзера теперь уже не была расслабленной.
— Чего тогда не хватало, так это равновесия: между уже выросшим и новыми побегами. Но что тут поделаешь, если старое, закоснелое не желает уступать дорогу и воспринимает любой компромисс как слабость? Под гильотиной, наверное, неизбежно должна была пролиться кровь — хотя мы теперь об этом сожалеем. Генцу становилось дурно, когда он слышал об обезглавленных, которых во множестве бросали в ямы с негашеной известью, во имя свободы. Ради воображаемого, быть может, общего блага. Кровь ради утверждения права? Ради равенства между людьми, которые по природе своей неравны? Хорошо ли это, если каждый будет развиваться без всяких ограничений? Из попытки осуществить идеалы получился террор. Не лучше ли ограничить свободу, и даже саму благонравную идею свободы?.. И вот на первый план выходит Наполеон. Франция, развивавшаяся непостижимо быстрыми темпами, буквально наводнила своими победоносными армиями Европу, уподобила прежних князей каким-то мумиям и изменила застывшие законы в духе концепции всеобщих прав человека. Что пошло на благо нам всем. Но не один только Генц (отнюдь не сторонник всего немецкого) начал испытывать подлинную ненависть по отношению к новому тирану из Франции: этому императору-генералу, который одним росчерком пера уничтожал государства, а сам всё в большей мере опьянялся славой, военными успехами, и из-за этого опьянения втянул в жестокую бойню сотни тысяч людей из самых разных стран. Европа, которая стремилась к свободе, превратилась — от Испании до Балтийского побережья — в единое залитое кровью поле сражения, вновь была опустошена ради чьей-то мании величия. В битве при Иене и Ауэрштедте, в 1806 году, прусская боевая мощь была разбита французами. Мне в 1933 году пришлось отправиться в изгнание, а Генц, с его блестящим умом и умением формулировать мысли…
— Может быть, в этом заключается ваше сродство?
— …нашел прибежище в Австрии, оплоте традиций (тогда — особенно). Только действуя из Вены, можно было победить безоглядно разбушевавшуюся свободу (которая, именно по причине своего буйства, уже не являлась таковой) и чрезмерно могущественную диктатуру.
— Дюссельдорф при Наполеоне ожил, глотнул свежего воздуха. Женщинам, особенно им, французы понравились.
— Я знаю, — согласился из темноты Голо Манн. — Ты приобретаешь не только друзей, когда говоришь о необходимости сохранения традиций, о Генце и о том, что со свободой нужно обращаться осторожнее. Итак, всего за несколько лет Генц возвысился до положения секретаря Европы. Разумеется, его интересовали, среди прочего, и хорошие доходы, и ордена. Фридрих Генц, вскоре возведенный в дворянское достоинство, стал одним из главных поборников спокойствия и порядка: Право важнее, чем безудержное развертывание индивида. Право выше по рангу, чем благосостояние. Незыблемое право противостоит тираниям и хаосу, оно спасает культуру.
— Если ее не удушает господствующий порядок.
— Генц думал, а его
Фланговые, пьющие вино, подняли глаза, чтобы посмотреть, не вызвали ли эти слова какой-то непредвиденной реакции со стороны середины. Но ничего такого они не заметили, поскольку поднимание бутылки с минеральной водой и сам процесс питья не имели ничего общего со слиянием различных потоков в одну мировую историю, с Голо Манном и с неким совершенно забытым, хоть, бесспорно, и важным политическим деятелем западной цивилизации.
— Должен ли я заранее извиниться за некоторые свои идеи — возможно, спорные и не совсем привычные для вас?
— Не стоит: ведь к вашим высказываниям подмешиваются свобода духа и проницательность.
Голо Манн поклонился.
— Я не Фридрих фон Генц, и Наполеон это не немецкий фюрер. Но и Генц, и я против сосредоточения в одних руках чрезмерной власти; мы оба выступаем за бережное обращение людей друг с другом, ради цели, которую я мог бы и не называть: ради торжества права и порядочности.
— Насколько я помню, после поражения революции и Наполеона любые проявления свободы оказались под запретом. В Европе воцарился кладбищенский покой. Бидермайер. Цензура. Тюрьмы. Тупоумие и бегство от него в сновидческий мир.
— Должна соблюдаться мера, мера между старым и новым, во всех областях жизни! — заклинал Голо Манн. — Спасать хрупкое! Мы пережили слишком много ужасов, чтобы не стремиться, во имя нашей души, к приятному. Ах, Генц! — вздохнул он. — Националисты ненавидели этого космополита. А демократы и социалисты проклинали его как реакционера.
— Нехорошо.
— Я, то есть я хочу сказать: он сам, этот тонкий ценитель театра, в чьем жилище гости утопали в толстых, чуть ли не по щиколотку, коврах (тоже, наверное, способ изоляции от мира); этот любитель красивых людей, элегантный стилист, который очень высоко ценил Генриха Гейне — находясь здесь, ночью, мы просто не можем не вспомнить мятежного поэта Германии — и, тем не менее, ради поддержания порядка запрещал его сочинения; он, в сущности, боялся любого жесткого решения и под конец сам задал себе образцовый, больше того, в высшей степени современный вопрос: К чему вообще то или другое? Имеет ли хоть что-то смысл? Когда человек, который по большей части живет один — не защищенный ни семьей, ни постоянным кругом друзей, — вечером возвращается домой, где его ждет только безжизненная роскошь, он должен очень внимательно следить за своим настроением, резюмировать счастье каждого дня.
— Это сказал он или говорите вы?
— Генц. Русский царь наградил его каким-то орденом, а бразильский император — орденом Южного Креста. Об этом-то — действовавшем из закулисья — вдохновителе мировой политики, о свободолюбце, который стал хранителем всего бренного и забытого…
— Цензором и угнетателем тоже, судя по всему.
— …о его постоянном балансировании на грани я и написал свою первую книгу.
— Поздравляю.
— Я… тоже, — донеслось из середины.
— Ничего, что я всё это вам рассказал? — Манн, похоже, хотел оправдать чрезмерную пространность своего сообщения.