Литературные воспоминания
Шрифт:
проводил дни и ночи: они никогда не старелись для него, сколько бы он их ни
перечитывал, никогда не могли договорить ему своего последнего слова. Как у
аскетов другого порядка идей, у него была потребность каждодневного
приближения к алтарю художнических произведений и углубления в таинства, на
нем свершаемые. Постоянное обращение с великими образцами ученой и
изящной литературы возвысило его дух на такую степень что люди в его
присутствии чувствовали себя лучше и свободнее от
от него с освеженным чувством и добрым воспоминанием, какого бы рода ни
велась с ним беседа. Говоря фигурально, к нему всегда являлись несколько по-
праздничному, в лучших нарядах, и моральной неряхой нельзя было перед ним
показаться, не возбудив его негодования, горьких и горячих обличений. Таков
был человек, который первый указал русской литературе реальное направление, кажется, прежде, чем о нем вспомнила и Европа, а теперь призывал ту же
литературу на политическую арену, на занятие вопросами гражданского, общественного характера. Что двигало этого эстетика по преимуществу?
Конечно, прежде всего благородное сердце, искавшее средств пособить первым, неотложным нуждам развития, еще вовсе и не начавшегося для массы его
соотечественников, и затем все то же искание полноты идеального и реального
типа для жизни и мысли. Сзади этой предполагаемой литературной деятельности
ему открывалось еще все громадное поле европейской цивилизации с его
256
обработкой, с его приобретениями, сделанными в течение стольких веков! С него
он и глаз не спускал. Ни одного из всех опытов — старых и новых, приложенных
к нему, ни одного счастливого результата, ими уже данного,—не хотела бы
лишиться эта страстная душа! Конечная цель всех его требований и указаний
заключалась в том, чтоб выработать из русской жизни полного работника
просвещения, чтобы наделить ее всеми теми силами и воспитательными
началами, которые образовали в Европе лучших и надежных ее работников. Не
нужно, кажется, прибавлять, что все эти дальновидные расчеты оказались на деле
мечтой; но тот еще не будет в состоянии правильно судить об эпохе Белинского, кто не поймет и не признает, что все мечтания и фантазии подобного рода были в
то время положительным и весьма серьезным делом. Возвращаюсь к рассказу.
Приближалось время окончания лечебного курса и нашего отъезда из
Зальцбрунна. Белинский чувствовал себя гораздо лучше, кашель уменьшился, ночи сделались покойнее — он уже поговаривал о скуке житья в захолустье.
Почти накануне нашего выезда из Зальцбрунна в Париж я получил неожиданно
письмо от Н. В. Гоголя, извещавшего, что изданная им «Переписка с друзьями»
наделала ему много неприятностей, что он не ожидает от меня благоприятного
отзыва о его книге, но все-таки желал бы знать настоящее
человека, кажется, не страдающего заносчивостию и самообожанием. Это было
первое письмо после того надменно-учительского, о котором говорено, и первое
после короткой встречи нашей в Париже и Бамберге. Оно довольно ясно
обнаруживало в Гоголе желание если не утешения и поддержки, то но крайней
мере тихой беседы. В конце письма Гоголь неожиданно вспоминал о Белинском и
кстати посылал ему дружеский поклон вместе с письмом прямо на его имя, в
котором упрекал его за сердитый разбор «Переписки» во 2-м № «Современника».
Это и вызвало то знаменитое письмо Белинского о его последнем направлении, какого Гоголь еще и не выслушивал доселе, несмотря на множество перьев, занимавшихся разоблачением недостатков «Переписки», попреками и бранью на
ее автора [320]. Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белинский слушал его
совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к Нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: «А! он не понимает, за что люди на него
сердятся, —надо растолковать ему это —я буду ему отвечать».
Он понял вызов Гоголя.
В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белинского, которая
снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, на
котором мы свершали наши довольно скучные послеобеденные упражнения в
пикет, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась
чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю как за работу, и с
тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в
Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим небом...
Три дня сряду Белинский уже не поднимался, возвращаясь с вод домой, в
мезонин моей комнаты, а проходил прямо в свой импровизированный кабинет.
Все это время он был молчалив и сосредоточен. Каждое утро после обязательной
чашки кофе, ждавшей его в кабинете, он надевал летний сюртук, садился на
диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после
257
которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра
на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от
работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку
дивана. Притом же и самый процесс составления был довольно сложен.
Белинский набросал сперва письмо карандашом на разных клочках бумаги, затем
переписал его четко и аккуратно набело, и потом снял еще с готового текста
копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым
занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий из рамки