Лягушки
Шрифт:
Про яхту не дал соврать. И про народную команду "Спартак", чьи фанаты увлеклись на трибунах баннерной публицистикой.
— Можно, конечно, Туркана подогнать из Стамбула, — озаботился регистратор, — но его придётся ждать до восьми вечера.
— Туркан — пошлый и кривоногий, — скривила губы Хмелёва.
— Тогда можно Бедросыча. Этот и подешевле, и менее привередлив.
— Нет, — твёрдо сказала Хмелёва. — В минуты сочетания наших судеб ни в каких шутах-развлекателях и в эпиталамщиках под фанеру нет необходимости. Они будут лишними. Мы сейчас же пройдём на второй этаж. Мы и
— Быстрее разведутся и только благодарить нас будут, — словно бы для самого себя произнес Цибуля-Бульский, но тут же спохватился: — То есть я не это хотел сказать. Мои слова и нравственно несостоятельны. И противоречат скрижалям на Синайской горе. А вы правы. И потому — совет вам и любовь. И до свиданья.
— Спасибо, — сказал Ковригин. — До свиданья.
Слова "до свиданья" прозвучали лишними. На Втором, Праздничном этаже регистратор Цибуля-Бульский исхитрился оказаться проворнее наших молодожёнов. Кого-то, похоже, просветил на ходу, и всё пошло быстро. Да и с приплясами.
— Тебе не кажется, — в трёхсекундной паузе сумела вышептать Хмелёва Ковригину, — что мы должны отблагодарить Цибульского?
Ответить Ковригин сумел лишь через полчаса, стряхивая с ковбойки брызги шампанского (терпеть этот напиток не мог).
— Не кажется, — скучно произнёс Ковригин, он был уже произведён в мужья, но не уловил перемен к лучшему.
— Он так мил, так старается, — Хмелёва будто бы обиделась за мальчонку-угодника.
— Возможно, он влюбился в тебя, — сказал Ковригин. — Если тебе хочется, возьми и отблагодари его…
— Фу ты! — надулась Хмелёва. — Всё такой же грубиян и ревнивец!
— Семейные сцены и создают соответствие новым гражданским состояниям ячеек общества, — с удовольствием и с дикцией Фамусова выговорил Ковригин. — Но только этот Цибуля-Бульский здесь совершенно ни при чём…
— То есть? — удивилась Хмелёва.
— А то и есть, — сказал Ковригин. — У меня по поводу нынешних усердий ЗАГСа есть свои соображения и догадки.
Тут же Ковригин и вздохнул. Лучше б его соображения и догадки вышли ошибочными!
— Ты хочешь сказать, — и рот молодой жены Ковригина смог бы заглотить сейчас плод цитруса, — что ты позвонил вчера своему влиятельному приятелю?
— Да, позвонил, — соврал Ковригин и сам себя устыдился. — Позвонил. Ты уже спала. Но он не столько влиятельный, сколько пробивной и наглый. И врун. Однако он мне обязан… Впрочем, всё это не важно…
— Не важно! — согласилась молодая жена, оставшаяся в бумагах Хмелёвой Еленой Михайловной, а где-то на афишных тумбах в Среднем Синежтуре и дочерью сандомирского воеводы Мариной Мнишек. — Какой ты у меня молодец! А меня запугали днями ожиданий. Но ты молодец!
— При чём здесь молодец! — сердито сказал Ковригин. — Были бы деньги…
Похвалы Хмелёвой и собственное вранье стали ему противны. А уж слова о деньгах, вылетевшие из него, вышли и вовсе неказисто-бестактными, в них будто бы был подброшен намёк: мол, не пора ли приезжей даме вспомнить об обещанных средствах ("Сколько потребуется…"), словно он уже потратился на услуги
— Извини, Лена, — сказал Ковригин. — Про деньги ляпнул по дурости. Ты о них от меня ничего не слышала, и от тебя о них никогда ничего не услышу.
— Но… — начала Хмелёва.
— Всё. Тема закрыта. Приказ главы семьи — закон для подчинённых.
— Подчиняться, — печально сказала Хмелёва, — я не умею. И управлять мною никто не научился.
— Я уж точно не буду учиться тобою управлять, — сказал Ковригин. — Но мои слова о деньгах забудь.
А выходило так, что он увязал в них, и досок или нарубленных жердей для устройства настила обнаружить поблизости не мог.
— Чем же всё-таки пугали тебя дни ожидания? — быстро спросил Ковригин в надежде отогнать от себя и от Хмелёвой финансовые бестактности.
Вопрос его вызвал мгновенный (и заметно было — неожиданный для самой Хмелёвой) взгляд на часы, будто Хмелёва держала в мыслях какие-то обязательные сроки или она куда-то (либо к чему-то) боялась опоздать, а это опоздание могло привести к печальным событиям.
— Нет… это я так… не встали ли часы… — смутилась Хмелёва. Но сейчас же собралась, глаза её снова лучились любовью к Ковригину (или хотя бы обожанием столичного благодетеля): — Ничто меня, Сашенька, не пугало! Да и что может меня напугать или заставить грустить, если ты, Сашенька, рядом со мной!
И она чмокнула Ковригина в щёку.
— Горько! — тут же вскричал проходивший мимо гость или свидетель празднества, возможно, что и бомж, по версии регистратора Цибули-Бульского, специально выписанный из Барабинских степей, но приодетый на Пресне ради соответствия торжественному обряду. Во всяком случае, отрабатывая приглашение в свет и светский же наряд (пусть — на прокат и на время), минут пять без нарушений дыхания он выкрикивал, выпевал и выплясывал "Горько!", при этом и дирижировал сразу же явившимся ему на подмогу горлопанами и славильщиками.
А Ковригин с Хмелёвой пять минут стояли, прижавшись друг к другу влюбленными в подворотне, не в состоянии разъединить губы и тела, никакой дворник или дружинник не мог бы помешать им.
— Сегодня будет у нас настоящая брачная ночь… — прошептал Ковригин.
— Да, Сашенька… да…
— Пойдём… И в твой теперь дом…
— Да, Сашенька милый…
Однако сразу уйти со свадебного действа им не было дадено. Они, будто бы ни с того ни сего, оказались главными фигурами нынешнего разлива бракосочетаний. Им по-прежнему орали "Горько!", их поливали не только шампанским и ликером "Амаретто", но отчего-то и молочной смесью для вскармливания младенцев и малороссийского Минздрава переводом настойки боярышника, на них с копьями предложений "увеселить" наперевес шли тамады-затейники, их — от докризисных щедрот — посыпали рваными балтийскими "латами", один из черноусых джентльменов подарил им "тойоту" кутаисской сборки (ключи, правда, не вручил, просто сказал, что дарит).