Магическая Прага
Шрифт:
Но пражскость “Процесса” проявляется и во многих других мелочах, таких, например, как упоминание отношений между квартирной хозяйкой и жильцом – отношений, которые нередко пленяют воображение писателя [309] . В этом романе Кафки, как, впрочем, и в “Замке”, разлита лень – недуг города на Влтаве, лень, что перекликается с его упрямством, с его отторжением, его изнеможением. Постоянное упоминание кроватей и постельного белья, запах незаправленной кровати, упоминаемый Адорно [310] , склизкий космос матрасов, на которых персонажи, часто изнуренные, погружаются в сон, служит отражением не только недуга, таящегося в теле Кафки, но и безволия, натужной апатии столицы с ее вечно подавляемыми порывами. Поэтому отнюдь не кажется удивительным то, что написал Вилли Хаас о двух романах: “…я читал их, как читают столь знакомую панораму собственной юности, в которой сразу же узнаешь каждое тайное укрытие, каждый уголок, каждый пыльный коридор, каждую отдаленную аллюзию, самую тонкую” [311] .
309
Ср. Hugo Siebenschein. Prostred'i a las, в: Franz Kafka a Praha, cit., p. 16–17.
310
Ср. Теодор Адорно. Заметки о Кафке. – Прим.
311
Willy Haas. Die literarische Welt, cit., S. 33.
В дневниках, в отличие от “Процесса”, Кафка тщательно указывает улицы, кафе, театры, синагоги, окрестности. Он часто гулял в Хотковых садах [312] . Его прогулки в темноте по нищим окрестностям, особенно по Жижкову, напоминают блуждания Блока по болотистым и туманным предместьям Петербурга [313] . В жажде сказки, которая охватывает его в пражской атмосфере, он находит шутовские моменты, волшебные промельки, чудачества из паноптикума, связанные для него с детской беспечностью: “Старинные развлечения на рождественском базаре. Два какаду на поперечной жердочке тянут записки с пророчествами. Ошибки: какой-то девушке предсказывают любовницу. Некий господин стихами предлагает искусственные цветы: “To jest ruze udelan'a z kuze” (“Эти розы сделаны из кожи”) [314] , или, по поводу игры “четыре угла” (ит. “quattro cantoni”), которая по-чешски звучит “Skatule skatule hejhejte se” (чеш. “Деревце, деревце, переменись”): “Тут играют в “Skatule skatule hejhejte se” – я крадусь в тени от одного дерева к другому” [315] .
312
Ср. Макс Брод. Франц Кафка. Узник абсолюта. – Прим. пер.
313
Ср. Александр Блок. Записные книжки (1901–1920) / Под ред. Н. Орлова. М., 1965. – Прим. пер.
314
См. Франц Кафка. Дневники. Запись от 16 декабря 1911 г. / Пер. с нем. Е. А. Кацевой. М.: АСТ, Фолио, 2001, с. 192–193. – Прим. пер.
315
См. Франц Кафка. Письма к Милене / Пер. с нем. А. Карельского, Н. Федоровой. М.: Азбука-Классика, 2006. – Прим. пер.
Любовь к городу на Влтаве сопровождается у Кафки постоянными жалобами, проклятиями в ее адрес. В очередном письме, написанном им в сентябре 1907 г. Хедвиге Вайлер, он называет богемскую столицу “проклятым городом” [316] . А вот что он пишет Максу Броду в письме от 22.7.1912: “Ведь что у меня за жизнь в Праге! Потребность в людях, которая мне свойственна и которая оборачивается страхом, едва дело доходит до ее осуществления, удовлетворяется только во время отпуска” [317] . Кафка часто мечтает развеяться, бежать прочь из города, куда-нибудь в дальние края. Курту Вольфу он пишет: “…возьму жену и уеду из Праги, возможно, в Берлин” [318] . В октябре 1907 г., когда Кафка был принят на службу в “Ассикурациони Дженерали”, он сообщает Хедвиге В.:
316
Франц Кафка. Письма к Хедвиге Вайлер / Пер. с нем. В. Белоножко. – Прим. пер.
317
Цит. по книге Франц Кафка. Созерцание. Письма к Максу Броду / Пер. с нем. Ю. Архипова, М. Харитонова. М.: Азбука-Классика, 2009. – Прим. пер.
318
Там же.
“…и тем не менее тешу себя надеждой когда-нибудь усесться в кресло в очень дальней стране, рассматривая из окна поле сахарного тростника или магометанское кладбище” [319] . Стремление к далеким землям, проявившееся в названиях некоторых произведений, как, например, “Америка”, возможно, унаследовано Кафкой от двух дядюшек по материнской линии, двух Львов: Альфреда, что был начальником испанской железной дороги, и Йозефа, управлявшего колониальной компанией в Конго и снаряжавшего караваны [320] .
319
Франц Кафка. Письма к Хедвиге Вайлер / Пер. с нем. В. Белоножко. – Прим. пер.
320
Ср. Макс Брод. Франц Кафка. Узник абсолюта. – Прим. пер.
Его заметки о городе на Влтаве часто отмечены налетом таинственности, угнетенным настроением: “Печаль, нервы, телесное недомогание, страх перед Прагой; в постели…” [321] , или:
“Прага. Религии забываются, как люди” [322] . Густав Яноух состряпал одно сравнение, которое мне кажется ужасающим: между Кафкой, сидящим в офисе за письменным столом, со склоненной головой и вытянутыми ногами, и мертвенно бледным “Читателем Достоевского”, с головой, откинутой на спинку кресла, повисшими руками, изображенным на мрачной картине Эмиля Филлы [323] . “Среди жестов и повадок в кафковских историях, – утверждает Вальтер Беньямин, – ни один не встречается столь же часто, как согбенность – согбенность мужчины, низко опустившего голову на грудь. От усталости горбятся у него судейские в “Процессе”, от шума – портье в “Америке”, наконец, просто от низкого потолка – молодой человек из рассказа “На галерке” [324] . В его дневниках постоянно встречаются аллюзии на одну связь, что питает гумус Праги (пражский чернозем) – это связь между невинно осужденным и поражающим его палачом. Голан изрекает: “Палач стелит постель поэтам. Молчи, земля, и получишь кость!” [325] .
321
Франц Кафка. Тетради ин-октаво (запись 3.36 от 25.10.1917) / Пер. с нем. Г. Ноткина. См. Неизвестный Кафка. СПб.: Академический проект, 2003, с. 23. – Прим. пер.
322
Там же, с. 64. Запись 4.94 от 26.02.1918.
323
Ср. Gustav Janouch. Gespr"ache mit Kafka, cit., d., S. 20–21 (Густав
324
Вальтер Беньямин. Кафка / Пер. с нем. М. Рудницкого. М.: Ад Маргинем, 2013. – Прим. пер.
325
Vladim'ir Holan. Kolury (1932), в: Babyloniaca, Sebran'e spisy, vol. IX. Praha, 1968, s. 80.
Глава 11
Один из первостепенных персонажей магического измерения Праги – путник, странник, который фигурирует в чешской литературе под разными названиями: “poutn'ik” (путник), “chodec” (пешеход), “tul`ak” (бродяга), “kracivec” (пешеход), “kolemjdouc'i” (прохожий), “svedek” (свидетель). Основателем этого многочисленного семейства стал Путник (Poutn'ik), из аллегорического романа (“Лабиринт света и рай сердца” – “Labyrint sveta a r'aj srdce” [326] ), написанного Яном Амосом Коменским [327] в городе Брандис-над-Орлицы в 1623 г., после поражения на Белой горе.
326
Коменский Я. А. Лабиринт света и рай сердца / Пер. с чеш. С. Скорвида. М.: Издательство “МИК”, 2000. – Прим. пер.
327
Ян Амос Коменский (1592–1670) – чешский педагог-гуманист, писатель, общественный деятель, епископ Чешскобратской церкви. – Прим. ред.
Чешские и моравские земли, по которым рыскали солдатня, шайки бандитов и головорезов, стали полями свирепых сражений, ареной набегов и грабежей – они омыты реками крови и усыпаны костями несчастных. В воспоминаниях Дачицкого о 1620 г. читаем: “Засим же люди императорские, уразумев, что никакого уже отпора им в Чехии нет, занялись там и сям по всей Чешской земле грабежом, разором и поборами, по всем углам рыская и бедных людей хватая и сжатием головы обручем и, иначе, огнем, ради разыскания и обнаружения спрятанных денег, их пытая, так их до смерти мучили, что ужасно и горестно было о том рассказывать, и проч. И так ничего иного не было, нежели: ах, увы и горе, дай и хватай! Даже католикам римской веры пощады и прощения не было, только отдавай все и веруй себе, как хочешь! Многие, вместе с детьми в леса скрываясь, там мерли и пр.” [328] .
328
Микулаш Дачицкий из Геслова. Простоправда. Воспоминания / Пер. с чеш. С. Скорвида. См. Mikul'as Dacick'y z Heslova. Prostopravda. – Pameti. Praha, 1955, s. 364. – Прим. пер.
Коменский, молодой священник из “Богемских братьев”, вынужден покинуть Фульнек: разбойники сожгли его библиотеку, чума забрала жену и двоих детей. Из отвращения к жестокости и страданиям рождается его “лабиринт”. Путник Коменского отправляется в странствие по миру, чтобы узнать о разных сословиях и занятиях. Ему навстречу выходят два проводника: Всевед Вездесущ (чеш. “Vsezved Vsudybud”), который набрасывает ему на шею узду из ремней Любопытства, а в рот кладет удила из Упорства в намерениях, и Наваждение (чеш. “M'ameni”), “чудно закутанный” и укутанный туманом, что водрузил ему на нос “окуляры” из стекол Измышления, с оправой из рога Привычки, потому что царица мира Мудрость (чеш. “Moudrost”), или Тщета (чеш. “Marnost”), не желает, чтобы люди смотрели невооруженным взглядом. Эти очки волшебные: “сквозь них далекое казалось близким, а близкое – далеким, малое – большим, а большое – малым, безобразное – красивым, а красивое – безобразным, черное – белым, а белое – черным…” [329] . Экипированный таким образом Путник становится чем-то вроде аллегорического пугала, гибридом, человеком-конем, из одного ряда с масками Арчимбольдо. Но очки (это “седло для носа”, которое в фольклорном богемском театре эпохи барокко станет знаком царственности, королевского достоинства) ему не подходят, хотя поверх них он может еще нормально видеть, правда, косо, краем глаза. “Пускай вы стянули мне уздою уста и закрыли глаза – я надеюсь на своего Господа, что разум и дух мой вам не опутать” [330] .
329
Коменский Я. А. Лабиринт света и рай сердца. – Прим. пер.
330
Коменский Я. А. Лабиринт света и рай сердца. – Прим. пер.
Свет представляет собой город, заключенный в круг высокой стеной, лабиринт улиц и площадей, отведенных для каждого сословия, куда можно войти через Врата Жизни. За стенами все покрыто тьмой. В центре города расположен “rynk” – рыночная площадь, кишащая “людом ремесленным и прочим, промыслами живущим”, огромная сцена, Вавилония, на которой мельтешат люди, болтающие невпопад, всяк на своем языке, чтобы казаться умнее, и на каждом человеке надета личина, чтобы отличиться перед толпой. Здесь гнут спину над разными бессмысленными делами и работой, ссорятся с кулаками и тумаками, так и не приходя к пониманию, а поскольку глупость наполняет их душу, забавляются трещотками, гармошками, бубенцами и всякими безделками. Ходят в башмаках с высокими каблуками или на ходулях и постоянно переодеваются. Принимаются за какую-нибудь работу, а потом бросают ее, роют и бесцельно перевозят с места на место груды земли, созидают новые здания, чтобы тут же их снести, уничтожают и крушат свой и чужой труд, самодовольно смотрятся в зеркала. В этом бренном мире все не более чем свет от соломинки, что скоро погаснет, и все эти обманщики transeunt tanquam umbrae (лат. “проходят, как тени”). Смерть мечет наугад среди толпы рынка свои острые и глубоко проникающие стрелы. Выжившие хватают умерших и бросают в мрачную яму, окружающую свет, а толпа, вернувшись с похорон, продолжает безумствовать.
Путник наблюдает серию комичных сцен, свидетельствующих о глупости, безумии и безмозглости света. Все сценки – словно номера из клоунского представления. Не случайно клоуны-дадаисты Восковец и Верих лелеяли мысль поставить “Лабиринт” [331] на сцене. Мы наблюдаем странные маниакальные занятия ремесленников, философов, музыкантов, алхимиков, геометров, астрономов. Медики разрезают тела и копаются во внутренностях. Историки наблюдают прошедшие времена через “подзорные трубы” – кривые гнутые трубы, обращенные за спину. Но здесь хватает ужасных сцен в духе Гаргантюа: к примеру, игры солдатни (отголоски мародерства в Богемии после битвы на Белой горе) или расчесывающие свои струпы больные французской болезнью.
331
Ср. F. X. Salda. Cesk'e zrc'atko, в: Salduv z'apisn'ik, viii. Praha, 1933–1936, p. 78–81.