Мир всем
Шрифт:
Кабы знать, что война Ванятку заберёт, она бы никогда ему словечка поперёк не сказала. Сама бы книжек накупила, пусть лежит читает, лишь бы жил.
Кабы знать.
А младший Гришанька удался непутёвым. И в кого такой? Никакого сладу с ним не было. Озорство за озорством, учился из рук вон плохо. Если где на посёлке молодёжь набедокурила, то к гадалке не ходи — точно Гришанька заводилой. «Рот до ушей, хоть завязочки пришей», — часто дразнил его Серёнька. А он и вправду всегда улыбался, хоть бей его, хоть ругай. Об его спину немало веников сломано, и уши не единожды трёпаны. Кабы
Павлина Никитична наизусть помнила строчки из короткого письма его друга: «Гвардии сержант Григорий Макаров, спасая товарищей, пал смертью храбрых на подступах к Будапешту».
И наверняка непутёвый до последнего улыбался своей бесшабашной улыбкой, за которую ему частенько попадало.
Кабы знать…
Девушка с ребёнком, что стояла передо мной и тётей Пашей, казалась измученной донельзя, с тёмными кругами под глазами и иссушенной серой кожей, похожей на старый пергамент. Она крепче прижала к себе девочку и переспросила:
— Мне надо Павлину Никитичну, маму Гриши. Она здесь живёт?
Её взгляд тревожно ожидал ответа, и тётя Паша с трудом разомкнула губы:
— Убили Гришу в самом конце войны. В Будапеште. В мае похоронку получили, уже после войны.
Девушка поставила чемоданчик на землю:
— Знаю. Но Гриша наказал мне к вам добираться.
Малышка на её руках встрепенулась и захныкала, но не заревела, а спрятала голову на плечо матери и с испугом поглядывала на нас с тётей Пашей.
— Ты кто? — хрипло, как каркнула, спросила тётя Паша.
Она в упор посмотрела на девушку, и я увидала, как на её шее напряглись жилы. Девушка покачнулась:
— Я Дуня, Гришина жена. — Она пальцами откинула волосёнки с лица девочки. — А Наташа его дочка.
Несколько мгновений тётя Паша стояла, открывая и закрывая рот, словно огромная рыбина, выброшенная штормом на берег. Я испугалась, что она сейчас упадёт, и на всякий случай подвинулась поближе. Тёмное, выдубленное горем лицо тёти Паши порозовело. На негнущихся ногах она сделала шаг вперёд, но вдруг охнула и осела на землю:
— Доченьки! Доченьки мои дорогие! Не забыл про мать непутёвый, послал спасение!
От усталости Дуня не различала вкус еды. В распахнутую дверь комнаты, где жила Павлина Никитична, то и дело заглядывали соседи и несли, несли всякую еду. Для Наташки кто-то из женщин пожертвовал стакан молока, рядом появились два вареных яичка и несколько золотистых блинов, свёрнутых конвертиком. Какая-то женщина в пёстром халате спросила:
— А не выпить ли нам, бабоньки, за прибавление жильцов? А то у меня чекушка припрятана.
— У тебя одни чекушки на уме, — укоротила её другая соседка, — дай человеку опомниться с дороги. Видишь, она едва на ногах стоит. Видать издалека добиралась.
Дуня согласно кивнула головой:
— Из Германии, из лагеря для перемещённых лиц.
Лица соседок мелькали перед глазами цветовыми пятнами, а их голоса сливались в однообразный монотонный гул. В лагере она привыкла уходить в себя и не обращать внимание на посторонний шум, здесь же
— Поешь, Дунюшка, поешь горяченького. Намаялась в дороге, — то и дело повторяла Павлина Никитична, пододвигая то одну, то другую тарелку. Напротив стола на стене висела фотография, с которой на Дуню упрямо и весело смотрел её Гриша. Боль в сердце колом раздирала грудь, заставляя вместе с едой сглатывать комки горечи.
— Тётя Паша, да твоя невестка сейчас за столом уснёт, — издалека донесся чей-то быстрый говорок. — Уложи её, пусть отдохнёт.
После этих слов Дуня больше ничего не слышала, окунувшись в благодатное чувство безопасности, как когда-то дома, в Смоленске.
Домработница Маруся заплетала косички так туго, что становилось больно за ушами. Но Дуня терпела, потому что потом Маруся с приговором ласково дёргала за косицу:
Расти, коса, до пояса, не вырони ни волоса. Расти, косынька, до пят, все волосоньки в ряд. Расти, коса, не путайся, маму дочка слушайся.Сказать по правде, маму Дуня редко слушалась по той простой причине, что мама почти не бывала дома. Мама служила актрисой в театре и возвращалась со спектаклей заполночь, когда Дуня уже спала. Сквозь сон она чувствовала тёплые прикосновения маминых рук с лёгким запахом цветочных духов и слышала сбивчивый шёпот:
— Спи, моя дорогая. Ангела Хранителя тебе в помощь.
Отца Дуня не помнила, потому что родители разошлись, едва ей едва исполнилось три года. Как-то раз мама проговорилась, что во время НЭПа папа открыл свой ресторан, но потом дела пошли плохо, и он уехал то ли на Дальний Восток, то ли за границу, и лучше о нём вообще никогда не вспоминать. Частенько после школы Дуня забегала к маме в театр и мышкой сидела на репетициях, заучивая наизусть отрывки из разных пьес. Мама чаще всего играла роковых красавиц, которые или погибают от рук врагов советской власти, или жертвуют собой во имя любви. Одну пьесу, местного автора Павлюченко, Дуня зазубрила назубок от первой до последней строчки. Там мама играла предводительницу французских революционеров, отрубивших голову Марии Антуанетте. Королеву Марию играла мужеподобная женщина с визгливым голосом, которая лупила слуг каблуком туфли и постоянно требовала подать ей пирожные.
О войне объявили прямо во время репетиции. Режиссёр включил трансляцию, и по залу загрохотали тяжёлые, как камни, слова Молотова:
«Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну».
Мария Антуанетта замерла с туфлёй в руке, а потом отбросила её в сторону и объявила:
— Я пошла в военкомат. Буду проситься в связисты, я раньше телефонисткой работала.
Побледневший до синих губ режиссёр Игнат Семёнович схватился за голову и хрипло бросил своим артистам на сцене: