Мосты
Шрифт:
Ночью мне приснились хромовые сапоги. Они мне были тесны, жали. И дедушка ругал немцев, зачем они сшили такие тесные сапоги. У меня пощипывало глаза: немцы смазали сапоги чем-то едким. Вдруг я стал задыхаться... чувствовал, что погибаю... И открыл глаза.
В доме было светло. Митря двумя пальцами держал меня за нос. И заливался дурацким смехом.
Кроме него в комнате было четверо солдат. Называли отца папашей, мать - мамашей.
Я на них уставился спросонья, ничего не понимая. Солдаты стояли в полном снаряжении: у каждого за ремень заткнуты две противотанковые
– Никак не разберусь, Катинка, наши или нет?.. Но деваться некуда. Они требуют, чтобы я показал им, где немецкий штаб...
– Не пущу!
– вскочила мать. И мигом побежала за дедом. Привела.
– Катинка права, беш-майор... Я пойду! И никаких разговоров. Когда вам останется жить с мое, делайте что хотите, ваше дело, я вмешиваться не стану. Не знаете, что ли, - старость хуже смерти.
Зря старик ерепенился. Солдатам тоже сподручней было с ним. И они отправились, отпустив деда шагов на пятьдесят вперед.
В штабе немцев и в помине не было. Вырлан уже убирал сени. Дед поздоровался с ним, усмехнулся:
– Опять навоз выгребаешь?
– Ох, дед Тоадер, опаскудили они мне дом!
– Дело такое - чем вкусней жратва, тем зловонней... потроха.
Дед как нельзя лучше подходил для разведывательных операций. Голос его гудел, как удар колокола. Вся околица слушала его беседу с Вырланом. В конце концов теперь некого бояться...
– Подожгли амуницию... Уматывают ко всем чертям. И почему они не остановились в доме, где есть баба? Было бы кому постирать...
– Им нужна была квартира не с земляными полами... И на краю села. С твоего двора им легче драпать: между деревьями, кладбищем, прямо в Кулу... Там, говорят, они укреплялись.
Когда дедушка вернулся домой, стол уже был накрыт. Солдаты отведали несколько ложек брынзы со сметаной и почти мгновенно уснули, все четверо. Отец оберегал их сон, держа в руке стакан вина. Митря рассказывал, что привел их с сельской околицы. Заглянул, говорит, к Мариуце Лесничихе. И они туда. Митря никак не мог понять, что они хотят.
– А что ты в такую пору искал у Лесничихи?
– Хотел залатать ботинок у брата Мариуцы.
– Ну, ври дальше, - усмехнулся отец.
– Вдруг слышу: стучат в маленькое оконце, что на печи... Тут я вскочил как ужаленный...
– Тебе, значит, чинили ботинок на печи?
Дедушка что-то перестал понимать нынешнюю молодежь. Но тут Никэ не выдержал:
– Митря любовь крутит с Лесничихой!
– Что же ты, коровья образина? Там лижешься, а тут помалкиваешь...
– Ну, стало быть, пошел я открывать. Занавесил окна, засветил лампу. А слов их не понимаю. Тогда они вырвали из газеты портрет Ленина, приладили к стенке. Ага, сообразил я, наши. Но лучше все-таки повести к человеку, который их понимает... Пусть разберется, кто они, чего хотят.
– Трое суток глаз не смыкали, - сказал отец.
– Чего на них уставился? Если смотреть на спящего, проснется, беш-майор!
Я отвел глаза. Разведчики постанывали
Когда я был маленький, мать меня иногда спрашивала:
– Что всего на свете слаще? С чем даже самый сильный человек не сладит?
Я тогда думал о всякой всячине: и о тепле, излучаемом печью, и о зимнем солнце, что тускло светит на дворе. И очень удивился, когда мать сказала:
– Сон, дурачок, сон слаще всего и сильней.
Теперь я стоял и смотрел, как спали разведчики, забыв про еду и вино. Только оружие лежало под рукой. Ручной пулемет, словно ставшая на задние лапы собака, упирался двумя металлическими ножками в подоконник. Смотрел во двор, оберегал его. Автоматы лежали возле посудной полки, в углу под тремя иконами.
Сон у человека на войне - заячий. Разведчики проснулись на заре. Вскочили, будто пшеница у них на поле осыпается, будто надо спешить на покос.
День еще не наступил, а гости наши встали, сняли ремни, ватники, гимнастерки и вышли в белых рубахах во двор умываться. Теперь они выглядели, как наши сельчане. Но случилось чудо! Вечером вошли к нам четверо солдат, а утром умываться вышли трое парней и девушка. Я смущался и морщился, когда сливал ей воду на руки и видел ее шею, грудь... Моет, чертяка, иерусалимские колокола!
Дедушка тоже опешил, смотрел слезящимися глазами, как девушка чистит зубы снегом. Женщина - она и на войне женщина.
– Вот и пришли русские!
Не успел дедушка произнести эти слова, как показались немцы. Крались вдоль забора, что-то показывая друг другу на краю села. Отодвинули старика с тропинки, указали на погреб, посоветовали - знаками - спрятаться там.
– Рус... Рус... пиф-паф!
– объяснили они дедушке, мне, а также трем парням и девушке, умывавшимся возле завалинки.
Мы вбежали в дом. Солдаты мигом оделись, затянули пояса, приготовились к бою.
Один разведчик с ручным пулеметом перебрался в каса маре. Пробил отверстие под подоконником с таким расчетом, чтобы держать под обстрелом дорогу между нашим двором и кладбищем. Два полных диска, похожие на плачинты, стояли, прислоненные к стене. Солдат досадливо морщился как от зубной боли: нельзя было открыть огонь преждевременно.
Я выглянул в окно. Кладбище кишело убегавшими немцами. За каждым старым деревом, могильным холмиком пряталось их по два, по три.
– Ну вот, вернулись назад, гусаки проклятые. Подожгут они твой дом, Костаке... А я уже думал, что убрались восвояси.
Мать и Никэ спрятались в дедушкином погребе. Отец сел на завалинку, близ погреба, и караулил. Когда приближался какой-нибудь немец с автоматом, отец кричал:
– Киндер... Киндер!
Беда всему научит! Даже тому, чего сам от себя не ждешь. Вот и наш отец стал изъясняться по-немецки. Лихое было время. Всего несколько дней назад немцы расстреляли дядю Афтене. Вышел подбросить корове охапку кукурузных стеблей. И толкнула его нелегкая надеть серую бурку, похожую на шинель. Оттого и погиб. Упал прямо в коровьи ясли, на охапку стеблей...