Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Ольга Федоровна тем временем тоже о чем-то своем размышляет — мать и дочь текут параллельными руслами, как две речки, разделенные холмистым рельефом несоизмеримого опыта, прокладывая неловкие изгибы к сближению, но каждый раз не совпадая:
— А ты уже давно была какая-то неспокойная, Дарунь, я даже втайне думала, может, у вас с Адрианом что-то не ладится, беспокоилась о вас… Видно было, что ты вся на нервах…
Ну ясно, если на нервах, значит, что-то не ладится с мужчиной, логика у мамы несокрушимая… А самое смешное, думает Дарина, что не угадали обе: сама-то она все свое напряжение последнего года по-страусиному списывала на фильм об Олене Довган, — заткнув нос и уши, чтобы как можно меньше обращать внимание на совершающееся вокруг грандиозное бурление дерьма, поднимавшегося тем временем от лодыжек уже выше колен, так что передвигаться становилось все труднее, не говоря уж о том, как дышать: из прайм-тайма исчезали дискуссии в прямом эфире, новостники жаловались, что получают ежедневные тематические инструкции, какие новости как именно подавать, а о каких вообще молчать как-в-рот-воды, вместо своих программ потоком двинулись покупные российские, словно твою жизнь вытесняла чья-то подделка, грубо сляпанная на компьютере начинающим программистом, — вокруг наступали сумерки разума, а она полагала, что нашла для себя нишу, где «не заливает», как любил говорить Юрко; да они и все так думали, все, кто оставался на канале до последнего, — упорно не замечая, что все-таки заливает, покуда не залило аж до горизонта и не стало ясно, что никаких ниш больше нет, а есть только тот, кто платит, и тот, кто исполняет заказ. Точнее, так считали те, кто платит, и это было нормально. Ненормально было, что не находилось никого, кто бы им возразил.
— Вот как раз такое шоу для недоумков, мамочка,
— Что, вместо «Фонаря»?
— Представь себе. Молодежное. Продюсер сказал — обновляем стиль канала. Ставка на молодежь, и мне, как они считают, супербонус — молодежное ток-шоу. Ну знаешь, как это, — скажи «нет» сексу без презерватива, мы познакомились в караоке-баре и тому подобное. — Запнувшись, она сглатывает подступившую к горлу помеху (суки, суки!), чтобы докончить: и конкурс «Мисс Канал» для юных зрительниц, — но нет, эту часть программы она пропустит, это не для маминых ушей, такое музейным работницам пожилого возраста рассказывать нельзя.
— … В каком еще кареоком баре? — обескураженно спрашивает Ольга Федоровна.
Дарина снова чувствует, что ее глаза наливаются слезами. Зачем она мучает — и мать, и себя? Нашла кому плакаться.
— Неважно, мам, это я так, для примера… Они мне косички предлагали заплести. Обновить имидж, типа, ближе к целевой аудитории. Видела такую рекламу — поколение «джинс», все и сразу?
— Они что, с ума посходили? — В голосе Ольги Федоровны прорезываются отмолодевшие острые нотки, от чего перед Дариной возникает, размытым наплывом, образ тридцати-с-чем-то-летней давности: стройная брюнетка в оранжевом платье быстро идет по двору детского садика рядом с оробевшей воспитательницей и за что-то гневно ее отчитывает, а маленькая Дарина смотрит из окна столовой, где ее заперли после обеда доедать ненавистную сметану — полный стакан кислятины, которую она в отчаянии, всеми навеки покинутая, с отвращением еле цедит, от чего уровень белой квашни в стакане нисколько не снижается, — смотрит, и ее охватывает взрыв счастья, одновременным сознанием близости освобождения: мама пришла! — и потрясением от первого в жизни взгляда со стороны: это моя мама — какая же она красивая!.. Если бы можно было всегда помнить родителей такими, какими они были в свои лучшие годы. Но на это никогда не хватает времени, потому что тебя лупит по темечку совсем другая забота — твои собственные лучшие годы, которые точно так же, мать их за ногу, проходят.
Проходят.
Что ее задело — это то, что продюсер ни минутки не сомневался, что их предложение должно ей польстить: что она должна обрадоваться одному только факту признания ее годной для молодежного ток-шоу. И, хуже того, — она и вправду на мгновение почувствовала себя польщенной. Так, как когда на светофоре водитель из соседнего авто слал ей воздушные поцелуи, или когда на нее засматривались мужчины в заграничных аэропортах (где можно быть твердо уверенной, что тебя не узнали, и тот включенный взгляд и бесконтрольно расплывшаяся улыбка адресованы не телезвезде, а просто красивой женщине, дома-то это не различишь, на красавиц и на знаменитостей мужчины смотрят одним и тем же взглядом…), — как когда возле нее на улице с разгона, разбрызгав веером лужу, так что еле успевала отскочить, останавливался черный «лексус» и из-за приспущенного бокового стекла выглядывала рожица пацана, лет на — надцать моложе ее, с ленцой озвучивавшего, словно ресторанный заказ: «Девушка, телефончик оставьте…» (и только когда она рассмеялась ему прямо в глаза, видно было по изменившемуся лицу — узнал, загорелся уже другим, куда более заискивающим интересом, вот она, власть медиа: «Пас-тойте… вы не… вы не на телевидении работаете?..»), — это каждый раз было приятно, а как же: добавляло уверенности. Какое-то мгновение она, будто загипнотизированная, слушала, как шеф ей рассказывал о ней самой: ей заплетут косички, чтоб выглядело «живенько», как он выразился, и оденут поотвязнее, по-молодежному, из «Бенетона», что-нибудь ненавязчивое, топик, шортики с ботфортами, юбочку коротенькую… Ее парализовала не столько его интонация опытного любовника, сколько собственная вечно-женская готовность — завороженно отдаться в руки дизайнера, гримера, стилиста, кого-то, кто сделает тебя другой, лучше, и аудитория, готовая оценить усилия, тут как тут, под рукой, продавщица подает в кабинку еще несколько подходящих, по ее мнению, юбок к жакетику, который ты примеряешь, мужчина тем временем сидит в кресле с газетой, ожидая, когда ты выйдешь из кабинки и пройдешься по залу, покрутившись перед зеркалом и огладив юбку на заднице и на бедрах, словно вылепливая собственное тело наново, сама-себе-Пигмалион, из нового наряда: ну как?.. Вот только за тот момент во всем вчерашнем разговоре ей и было стыдно, но этого она матери не расскажет, ни за какие коврижки, мама ее просто бы не поняла — мама никогда не переступала порога дорогих бутиков, да и не дяде же Володе, в конце концов, сидеть в кресле, ожидая сеанса переодевания-превращения со сфинксовой улыбкой мужчины, который в конечном счете за все расплатится. Н-да, не так уж и много житейских радостей знало то поколение по сравнению с нами, и разве не за это мы его, в глубине души, и не уважаем?..
— Вот именно, мам, я шефу так и сказала — что дурочку делать из меня не позволю.
Не так она сказала, не так. Она только сбила его с тона — с того делового тона торговца живым товаром, с которым он ее упаковывал и перевязывал ленточкой: усевшись на край стола в позе стриптизерши, задрала блузку, блеснула ему в глаза голым животом и спросила тем гневно звенящим голосом, надтреснутые обломки которого еще и до сих пор, видишь, можно узнать в голосе ее матери: «А пирсинг на пупке — тоже делать или слабо?..» — он осекся, забыв закрыть рот, смутился, махнул рукой: прекрати, мол, — тут же сразу и выкрутился, восстановил равновесие, вильнув усмешечкой: «А пупок классный, ням-ням!» — но с этой минуты разговаривал с ней уже на равных, как с сообщницей (ах, и верно же говорила ей когда-то одна старая актриса, когда они после съемок пили на старушечей нищенской кухне чай с сухариками, перед тем явно очищенными старательно от плесени: лучше быть, голубушка, курвой, чем вещью…), — она только чуть подтолкнула его с вершины горы, на которой он победительно балансировал, упоенный сам собой, — а дальше он уже с треском покатился вниз сам, волоча за собой и ее — ну и ободрав по дороге до крови, но этого — про Р. — она тоже не расскажет маме, этого она даже Адриану не расскажет, с этим ей придется справляться самостоятельно…
— Ну а он тебе что? — допытывается Ольга Федоровна, очевидно за что-то еще цепляясь, за какую-то, как ей представляется, надежду. Дарина чувствует легкий укол раздражения — когда-то в юности эта материнская цепкость к мелочам, попытки заслониться ими от реальности (после смерти отца она долго рассказывала всем, как хорошо он в последний день покушал — манную кашку, морковный сочок…) не раз доводили ее просто-таки до желания ударить мать: да проснись же ты наконец!.. Юность еще понятия не имеет, каких усилий требует от человека искусство выживания, — на удивление пустопорожняя пора жизни. А мы еще и делаем все возможное, чтобы растянуть ее как можно дольше.
— Мам, ну ты прямо как Выборный в «Наталке Полтавке» — а вы ей что, а она вам что?..
Не станешь же рассказывать, как он пояснял ей как разумной женщине все очевидные выгоды нового курса: сначала нажимая на ее слабину, — и кто сказал бы, что он не знает свои кадры! — на ее неизлечимую потребность нравиться, всю жизнь тяготеет над ней это проклятие девочки, тьфу ты, и правда, с бантами в косах — чтобы ей поаплодировали, чтоб похвалили: ай какая Даруся у нас умничка, как хорошо стишок рассказала! — и на ее амбиции, которых у нее тоже навалом, охохонюшки, да и кто, их лишенный, согласился бы дважды в неделю плавать своим оптически закругленным фейсом, как рыбка, в миллионах домашних аквариумов, — с вами программа «Диогенов фонарь» и я, Дарина Гощинская, оставайтесь с нами (космическая чернота по ту сторону направленных на тебя студийных прожекторов — эффект ослепления — кажется населенной, как зрительный зал, тянущийся в бесконечность: кажется, будто оттуда на тебя нацелены миллионы глаз, и всегда, даже после семи лет выхода в эфир, ей представляется, что там кто-то сидит, замер в ожидании, готовый на звук фальшивой ноты заскрипеть креслом, закашляться, хотя в студии нет никаких кресел, кроме того единственного, что под ней, — она чувствует многолюдное затаенное дыхание предэкранья, взгляды тех, к кому обращается, — они держат ее, как вода держит пловца…). Шеф напирал на новые «масштабы», словно козырями ляпал об стол (стол у него в кабинете теперь стоял солидный, дубовый, хоть бильярдным сукном покрывай), — и масштабы впечатляли: прайм-тайм, серьезная раскрутка, билборды, реклама в метро, из нее сделают культовую героиню молодого поколения, какого ей еще рожна надо?.. Он позировал, он гордился собой — выходило, что на самом деле это он добивался от нее похвалы: как всякий мужчина от красивой и умной женщины, однако и не
Почти неимоверно, правда же, — мысленно обращается она не к матери (с матерью она мысленно не разговаривает), а к Адриану (с которым она тоже вряд ли станет делиться этим наблюдением, потому что таким вообще ни с кем не делятся, а куда же деваются все те наблюдения, которыми никто ни с кем не делится, и они так и пропадают в темных закутках мозга?), — почти неимоверно, как много в жизни иногда решает одна случайная фраза, один взгляд — вот такой подбадривающий, заговорщицкий, через зал, — и тебя уже радостно за него цепляют и втягивают под руки в свой круг, снимая крышку с такого подземелья с кишащими червями, которое ты предпочла бы никогда не видеть, и не знать, что подобное существует. А причина всему обыкновеннейшее недоразумение — тебя просто неправильно поняли, мир вообще стоит на недоразумениях, и никто уже никого не понимает. Такие масштабы, такие возможности, такой карьерный рывок — чем она недовольна? Шеф и правда не понимал — если и лукавил, то совсем немножко. А как же ее проект, а незаконченный фильм?.. Он сморгнул, словно припоминая: какой еще, в задницу, фильм?.. Он уже забыл, стер этот файл из памяти — есть же такие счастливые люди, наделенные способностью забывать все ненужное. Про УПА, что ли?..
— Знаешь, мам, что он мне сказал? Про мой «Фонарь»? Сказал, что никому мои герои не нужны. Что это не те герои, которые сейчас ко времени.
Ко времени, какое чудное выражение — ее словно ножом пырнули. Петр Николаич, Алексей Васильич — они купили это время, как покупали эфирное, они сами себя держали за главных, нет, за единственных героев пьесы-жизни, специально под них и написанной, как они считали, и так в этом убеждении и оставались — аж до последнего контрольного выстрела в голову. Но шеф, шеф! — он же не из этих, не их породы, он же когда-то был способным журналистом, какой острый и талантливый сделал фильм в начале девяностых о черновицких облысевших детях, там, кажись, утечка радиоактивного топлива произошла в воинской части, по-хорошему, город нужно было эвакуировать, — стоп-стоп, но ведь тему-то после этого свернули, не всплывала больше, и, одну минуточку, дайте-ка вспомнить — человек, расследовавший причины катастрофы, из местных, — уж не погиб ли как-то втихаря при невыясненных обстоятельствах, если она ничего не путает?.. Попробуй тут не спутай, попробуй удержи в памяти, когда в этой памяти давно перебор, перегрузка системы, и у тебя давно уже не голова, а ящик из-под компьютера, забитый, как обрезками пленки, кадрами неустановленного происхождения, незнамо-к-чему-относящимися пейзажами и лицами с отклеенными от них именами (тысячу раз уже бывало: лицо узнаешь, человека — нет!). И так воображаешь, будто несешь людям информацию, а на самом деле только увеличиваешь количество обрезков в их головах и таким образом помогаешь им забывать, потому что и сама уже ни фига не помнишь, кроме того, что торчит перед глазами, на расчищенном среди завалов узеньком промежутке сегодня-на-сегодня. О черт, может, и правда она чем-то не тем занимается?..
— Сами они не ко времени, — горько отзывается Ольга Федоровна, и у Дарины мелькает неясная догадка, что мать вкладывает в эти слова что-то свое, для нее, Дарины, невидимое и непостижимое. И добавляет, тоже непонятно кого имея в виду: — Тараканы.
Дарина угадывает за этими словами некий мосток, шаткую дощечку, переброшенную к ней, с берега на берег, но ей некогда в это вслушиваться, ее несет по своему руслу — и не только по инерции активной жизни, никогда по-настоящему не слышащей тех, кто выпал из системы, потому как чего они там могут поведать нам полезного, пенсионеры, безработные, бомжи, банкроты, смятые упаковки, сметенные на край тротуара, по которому мы бодро цокаем нашими новенькими каблуками от «Bally», коих они себе уже никогда не смогут позволить?..), — просто ее переполняет обида, великая и нестерпимая, в ней зияет свежий пробой, который она только-только начала залатывать, и она сейчас полностью поглощена собой, как дядя Володя своим артритом: пересказанный матери, в немного иной редакции, чем вчера вечером Адриану, разговор с шефом, по мере пересказывания обретает в ее собственном сознании отчетливые формы, собирается воедино, и только это для нее сейчас и важно — переозвучить и смонтировать в памяти вчерашнюю пленку таким образом, чтобы можно было записать ее себе в актив и жить с этим дальше. Все, что требуется для такой процедуры, — это благодарная аудитория с поддакивающим аханьем, а мама то и дело выбивается из роли и затекает куда-то не в ту сторону, не в состоянии сообразить, в какие формочки ей полагается влиться и стянуться ледком, — сдает старушка, факт: не та уже гибкость, не та скорость реакции… Но «тараканы» — что-то в этом, право, есть, мимоходом отмечает дочка: у матери все же неплохое чувство слова, недаром смолоду писала стихи, впрочем, кто их тогда, в шестидесятые, не писал, — в шефе Дарине теперь и вправду видится нечто тараканье, даром что он никогда не носил усов. А жаль, ему бы пошло. Такое нервное подергиванье носом, тем более заметное, чем сильнее он вчера, по нарастающей, нервничал, — такое выражение, словно человек постоянно принюхивается к чему-то вонючему. Антоша даже уверял, и уже давненько, что шеф не иначе как кокаинчиком балуется, и после вчерашнего она склонна в это поверить: не может человек все время жить в такой клоаке, чем-то нужно заглушать хотя бы нюх.