Не могу больше
Шрифт:
Бесшумно минуя гостиную, она кинула на спящего Джона насмешливо-теплый взгляд.
Зачем тебе это надо, милый? К чему тиранить далеко не юное тело продавленным лежаком? Ну ничего, ничего, потерпи, раз уж такой упрямец. Устраивай своим ни в чем не повинным косточкам неоправданную экзекуцию. Придет день, и я уложу тебя на белые простыни. Ты вольно раскинешься, наслаждаясь удобством и небывалым простором. И твоя безграничная благодарность согреет мне душу.
— Джон. Джо-он. Пора.
Начинается твоя маета — очередной забег на два дома. Доброе утро, мой дорогой.
*
Три недели как триста лет.
Двадцать один гребаный день добровольного самоистязания и непроходящей тоски.
Кто ты теперь,
Где твой дом?
До смерти осточертевший диван стал символом его новой жизни. Жизни, которую выбрал сам, не умея смело рубить сплеча. Загнал себя в чертов тупик. На этот чертов диван. Каждую проведенную на нем ночь Джон ненавидел. Наступления каждой следующей откровенно боялся.
Его ослабленный усталостью мозг пожирали кошмары. Они наполняли сновидения какофонией режущих звуков и нестройным хороводом кроваво-мутных картин. Джон воевал. Было страшно, больно и тошнотворно. Невыносимая вонь и неясные, серые силуэты то ли ещё живых, то ли давно уже сгнивших. Они повсюду, их такое несметное множество, что не протолкнуться. И не продохнуть. Мелькают, хрипло дышат в затылок, прожигая фантомными взглядами. А потом его убивали. Пуля вгрызалась в прокопченное дымом и смрадом тело, но не пониже ключицы — туда, куда ей и положено было вгрызаться. С тонким свистом влетала она в центр грудной клетки. Проворачиваясь в дикой свинцовой пляске, разрывала кожу. А потом с глумливой радостью дробила в мелкую крошку длинную, плоскую кость. Но не это было самым ужасным. Подстрелили? Ну и черт с ним. Не впервой. Самым ужасным были рыдания и малодушный скулёж. Бухаясь на колени перед невидимым палачом, Джон униженно умолял пощадить и не добивать его слишком больно. Он корчился у призрачных ног, глотая едкую пыль, и бормотал, бормотал что-то бессвязное о великой любви, слишком прекрасной для такого урода, как он.
Просыпался Джон от собственных всхлипов — намертво вжавшись щекой в подушку и подтянув колени к груди. Живой. Но грудь болела так сильно, что он вновь и вновь ощупывал волглую майку в поисках сквозного ранения. Плюшевый плед не спасал — озноб пробирал до самого сердца, и Джон одиноко дрожал, наяву готовый рыдать и скулить от невыносимой тоски. Заглушая постыдные вздохи, он кутался с головой в покрывало, и, постепенно согреваясь и успокаиваясь, вновь погружался в сон, короткий и относительно спокойный.
– Джон. Джо-он. Пора…
Мэри заботливо будила его каждое утро, хотя Джон никогда не нуждался в подобной заботе. Он не нуждался даже в будильнике, доверяя внутренним, самым точным в мире часам, и очень редко опаздывал. Тем более сейчас, когда из дому его гнало лихорадочное нетерпение, когда забежать к Шерлоку перед работой стало отправной точкой его нелегкого дня. Увидеть, переброситься парой слов, и… черт возьми, он так и не смог устоять… поцеловать в губы.
Ради поцелуя Джон готов был загнуться, потеряв последние силы. Да, последние, потому что, к чему притворяться, стоит признать горькую истину, его выносливости не хватило даже на несчастные три недели, и устал он неимоверно, находясь на физическом и моральном пределе.
Слишком много всего случилось.
И как выживать дальше?
На сколько ещё его хватит?
Шерлок с занудным постоянством твердил, что нет необходимости наведываться каждое утро, что подобный романтизм обязательно выйдет боком и будет стоить Джону куда дороже, чем тот может себе представить. Что Джон осунулся, а под глазами «мешки, которыми запросто можно прихлопнуть». Что похож на пьяное привидение. Что того и гляди потеряет штаны — до того тощей стала его упрямая задница.
Но необходимость у Джона была. Всю дорогу от Места до Бейкер-стрит он дрожал в предвкушении поцелуя;
И ведь ничего больше. Ничего. Прижаться как можно теснее и сомкнуть голодные рты — вот и вся радость. Да за этими драгоценными крохами Джон на брюхе по битому стеклу проползет. А от усталости ещё ни один влюбленный не умер.
Влюблен он был самозабвенно и страстно. И, как все влюбленные, изнывал. Довольствуясь малым, копил в себе необъятные груды желания, и от каждого вырванного у жизни объятия, от каждого соприкосновения тел его колотила дрожь. Невозможно с точностью определить, где была сосредоточенна основная сила влечения — в паху или в пальцах, которые покалывало от близости кожи и мягких волос. Или в гулко колотящемся сердце. Ниже плеч руки не продвигались, как бы яростно ни сжимали они напряженные мышцы, как бы ни тянуло провести ладонями по спине — перебирая ровные позвонки, поглаживая поясницу — и со стоном стиснуть округлые половинки.
Вымученная сдержанность изводила, но оба усердно делали вид, что всё не настолько критично. Секс? Да, желателен. Очень желателен. Но разве обнаженный низ живота важнее лица, раскрасневшегося от поцелуев? И шеи, заласканной любящими ладонями и губами?
Черта с два.
Джон отчаянно проклинал свою невиданную упертость. Своё решение не переступать черту. Разве спасло оно душу? Разве честно оно, если, лежа в обнимку с подушкой, он тысячу раз сделал с Шерлоком такое, от чего огненно плавились внутренности, и белье промокало насквозь? Он проклинал благородство Шерлока, который это решение поддержал, продолжая терпеливо сносить никому не нужный, идиотский каприз. Когда во время сумасшедших, атакующих поцелуев их вставшие члены с болезненной силой вдавливались друг в друга, Джон мысленно умолял Шерлока послать его высоконравственные заёбы к чертям и содрать с тощей задницы джинсы.
Но Шерлок всякий раз отстранялся.
Сердце ревниво сжималось: а надо ли Шерлоку большего? Не достаточно ли ему того, что есть? Да, он хотел — разве возможны сомнения, когда всё без слов очевидно? Но не так, как Джон. Не жаждал слепо, истошно. Даже в момент самого острого возбуждения, когда каменело в паху, когда Джон готов был кричать — настолько мучительным было каждое прикосновение, Шерлок разума не терял. Обнимал жадно, смотрел затуманенно, но из рук выпускал, делая два шага назад. Каждый раз эти два чертовых шага. И каждый раз — назад. Подальше от Джона.
Джон молча садился за стол: отдышаться и хоть как-то справиться с муторным кружением мира. Спрятать вздыбленную ширинку — свою позорную слабость, свой стыд. И злость накатывала черными волнами, сосредотачиваясь в дрожащем горле. Обличительные слова щекотали гортань словно полчища пауков.
Какой послушный. Давно ли? Да ты просто рад, что не приходится утруждаться. Конечно, зачем тебе измученный похотью и тоской идиот, который сморозил глупость, а теперь не знает, как выкрутиться. Да, глупость. Проклятую глупость, от которой уже тошнит. Решил уберечь свою совесть, испугался душевной грызни. А ты, между прочим, не особо и возражал. Покорно принял всё это тупое дерьмо. Конечно, на хрена нарушать устоявшийся химический баланс твоего безгрешного организма. Вокруг и без Джона Ватсона с его гребаным стояком и истерзанным сердцем полны штаны интереса. Как давно инспектор Лестрейд наведывался в эту гостиную? А? Что преподнес на блюдечке? Очередную «пеструю блондинку»? Не сомневаюсь. Хоть раз бы позвал с собой… Плюнул на всё и позвал. Жить. Любить. Может быть, только этого я и жду.