Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)
Шрифт:
И вот теперь он, заикаясь и коверкая русские слова, рассказывал подробно Самохину о случившемся, а раненный в грудь, но еще живой Бык захлебывался кровью на цементном полу в углу обыскной.
Закончив допрос и пополнив показания Мамедова еще парой страниц, Самохин взял у Федорина ключ, расстегнул на зэке наручники и заставил расписаться на каждом записанном с его слов листе.
В обыскную попытался было протиснуться Скляр, но Рубцов так рыкнул на него, что опер спешно ретировался.
– Ишь, сука, заметал икру! – прохрипел злорадно режимник и, обратившись к Самохину, спросил: – Все – записал? Давай эти бумажки мне, а то потом следаки замотают – концов не найдешь…
В дверь обыскной требовательно застучали.
– Ну, чего надо?! – рявкнул Рубцов.
Федорин приоткрыл дверь, сунул в образовавшуюся щель голову, пошептался с кем-то, обернулся и доложил:
– Товарищ майор, это врач со «скорой». Прокурор требует, чтобы раненым была оказана медицинская помощь.
– Сейчас окажем! – хмуро пообещал Рубцов и скомандовал: – Чеграш! Забирай Мамедова и тащи его к доктору. Пусть живет пока…
– А этого? – кивнул на Быка Самохин.
– Во вторую очередь. Если успеют, – недобро усмехнулся Рубцов.
Дождавшись, когда Чеграш, придерживая под руку, вывел из обыскной скачущего на одной ноге подраненного Мамедова, Рубцов махнул Федорину:
– Ты тоже… Закрой дверь с той стороны… И никого не пускай, – потом посмотрел пристально на Самохина, предложил: – Выйди пока, майор.
– Ничего, я не шибко чувствительный, – плотнее устраиваясь на табурете и закуривая, ответил Самохин.
Рубцов подошел к тяжело, с бульканьем дышащему Быку, сплюнул в сторону, процедил внятно:
– А к тебе, падла, помощь уже опоздала.
– В принципе, он в любом случае покойник, – равнодушно сообщил Самохин. – Я завтра кое-кому словечко шепну – его из-под земли достанут и кончат…
– Ничего, я сам. Так надежнее.
Рубцов поставил ногу в тяжелом яловом сапоге на грудь раненого, туда, где расплывалось подсохшее кровяное пятно вокруг пулевого отверстия, надавил. Бык застонал жалобно и протяжно, в горле его заклокотало, послышалось неразборчиво, похожее на выдох: «Ма-м-ма…»
Самохин отвернулся, вытянув губы трубочкой, старательно пускал колечки дыма – одно, второе, третье, наблюдая, как серые, дрожащие от неощутимого движения воздуха бублики клубятся, воспаряя, расплываются и постепенно теряют очертания, исчезая под низкими, давящими бетонными плитами тюремного потолка.
– Готов. И никаких тебе чудес медицины, – буднично подытожил Рубцов, трогая за плечо Самохина. – Пойдем, доложим руководству результаты первичного расследования.
Поднимаясь из подвала в дежурку по крутой лестнице, Рубцов посетовал вдруг:
– Жалко мне начальника нашего, подполковника Сергеева. Он мужик хороший, не говнистый. Но чересчур мягкий. А доброта в нашем деле большим злом чаще всего оборачивается. Вот он не смог здешних кумовьев приструнить, на место поставить, а за это бедняга Варавин и девчушка эта… Надя, кажется, ее звали, головы положили… Снимут Сергеева теперь.
– А нас? – хмыкнул, Самохин.
– А нас – тем более. Вот увидишь, мы, режимники, во всей этой истории крайними окажемся. Я за «паровоза» пойду. Ну и вы… прицепными. Оперов, что это дело замутили, конечно, отмажут. Ну ничего. Бог не фраер, он правду видит! – неожиданно бесшабашно закончил Рубцов и потрогал бережно китель у сердца, там, где в нагрудном кармане лежали листочки с показаниями Мамедова…
Последующие три дня Самохин помнил смутно. Сотрудников изолятора перевели на казарменное положение. На территорию ввели только что созданный при УВД «спецназ», предназначенный для ликвидации массовых беспорядков. Здоровенные парни в камуфляже и скрывающих лица масках прочесывали камеру за камерой все корпуса. Обитателей очередной «хаты» выводили с поднятыми руками, пропускали сквозь строй дубинкой, обыскивали и укладывали рядами на растрескавшийся асфальт режимного двора. В опустевших камерах устраивали грандиозные шмоны, перетряхивая личные вещи зэков, одежду, ворохами вытаскивая найденные самодельные ножи, заточки. Шприцы, игральные карты, лезвия бритв – «мойки» выгребали метлой, и было удивительно, как смогли пронести все это в камеры, минуя многочисленные обыски и досмотры, хлопотливые зэки.
Сотрудников изолятора вызывали на бесконечные допросы, заставляли писать бесчисленные объяснительные, и Самохин тоже несколько раз оказывался сидящим на неуютной, привинченной к полу табуретке в следственном кабинете перед строгими прокурорами, представителями инспекции по личному составу и еще бог знает каких ведомств, переодетых в штатское. Отвечал на вопросы, писал и подписывал многочисленные бумаги, но всей правды не говорил. Да и была ли она, эдакая окончательная правда, в неправедных по сути своей тюремных делах? К тому же, наученный долгими годами общения с уголовниками, Самохин прочно придерживался почерпнутой из их опыта беспроигрышной тактики общения со следователями всех мастей и на большинство вопросов пожимал сокрушенно плечами, вздыхая, отвечал односложно: «Не знаю…», «не помню…», «если так – докажите…».
А между тем лето скатилось в тихий прощальный август, на режимном дворе зашуршали первые, с порывами ветра перелетевшие сюда через бетонный забор багряные листья кленов, все чаще хмурились низкие небеса и моросил дождь, в тюрьме острее пахло сырой плесенью и ржавым железом, а по ночам стало промозгло и холодно, и по корпусным продолам загуляли пронзительные сквозняки.
Самохину кто-то подарил старый, вылинявший бушлат, легкий и теплый, в котором сподручнее было лазить по сторожевым вышкам, а по ночам в составе спецгруппы разгонять дубинками с окрестных улиц пьяных парней с такими же, впору себе, горластыми подружками, толпами сходившихся к стенам изолятора и подбадривающих криками заключенных:
– Держись, братва! Скоро всем коммунистам и ментам хана! Да здравствует демократия!
Телевизоров в СИЗО не было, и о том, что в Москве начался какой-то путч, Самохин узнал из сообщений радио, которое с подъема и до отбоя орало во всех камерах, но даже уставший до отупения майор понимал, что ничего путного из такого оборота дел выйти уже не может. Народ загулял, заколобродил, никакими танками с улыбающимися смущенно офицерами на башнях его теперь не удержишь, и оставалось только ждать, чем эта столичная заваруха закончится.