Небесные
Шрифт:
На ум неожиданно приходит Коэн. Хард в растерянности - это впервые, когда он вспоминает сестру. Видит ее совсем ребенком. Вот царапает коленку, бросается в слезы. Теряет любимую куклу, бросается в слезы. Падает с лошади, бросается в слезы. Разбивает зеркальце, падает, провожает Харда - слезы, слезы, слезы. Стоило ее губам задрожать, как Хард мгновенно скрывался. Лучше пробежать десять миль или столько же раз сразиться, чем попробовать ее успокоить - оттого заливается лишь громче. Наверное, у девочек это особенное, потому что Хард не помнит, чтобы плакал он сам или кто-то из его знакомых. Зато Круг не сбегал. Магические истории, парочка трюков - и слезы высыхали. Круг умел найти нужные слова.
Трудно дышать. Душит злость. Или не злость, а что-то иное. Его начинают
Уткнувшись лицом в лежанку, Хард воет. Обессиленный, во власти страхов и чего-то необъяснимого, неподвижно лежит до самого утра. Слышит, как возится, шебуршит за тонкой стеной лагерь, как звучит горн. Поднимается сам, умывается, устало откидывает полог. Теперь забыться. Забыть не получится, но можно забыться. До следующей ночи. Когда обступят родные, знакомые лица.
В полдень из тела сарийского стана выделяется посланник. На лбу так и горят буквы: "Войны или мира!". Лучники могли бы достать его еще на подходе, но убивать посланника, не выслушав сообщения - дурной тон, хотя Хард бы с этим поспорил. Мысленно он расчерчивает траекторию полета стрелы, красочно вонзает в приближающийся череп. Череп, однако, уже у рва: передает сообщение, стремглав несется обратно.
На неохваченной воюющими полосе проводят переговоры. Хард охраняет наследника. С той стороны идет в окружении Бастин. Хард думает: вот он, прекрасный момент покончить с Бастином раз и навсегда. Отрубить змее голову и растоптать извивающее тело. Но ничего не делает. Когда попытка договориться заканчивается провалом, стороны расходятся. Все до единого понимают, что это значит.
Будет последний бой.
ГЛАВА 15
Амааль еще раз проверил бумаги. Затем еще раз. А потом еще раз. Удостоверившись, что королевская печать не исчезла, а текст не сбежал, он аккуратно свернул пергамент, обернул его темно-синей шелковой лентой и положил в резную каборрскую шкатулку. Шкатулку закрыл, убрал ее на дальнюю полку, туда, где уже лежали мешочки с золотом и серебром, запер комод на ключ. Предосторожности были излишни, слуги в кабинет не зашли бы в любом случае, не говоря о том, чтобы рыться в его вещах, но так было спокойнее. Официальное заверение о восстановлении его в должности должно быть под защитой.
Выходя, по привычке свернул налево. Поплутал по собственным коридорам, напугал служанок, вышел через черный ход. До сих пор не мог запомнить, что теперь живет в восточном имении. Поместье ему не нравилось: огромное, старинное, из мертвого дерева, забывшего самое себя. Высокие потолки, под которыми он не чувствовал себя в безопасности, толстые стены, прикрытые непонятными дорогими картинами и вазами с толстыми цветами, огромные дверные проемы, под которыми прошел бы и великан. Он не чувствовал дома, не видел себя в нем. В ее стенах казался сам себе голым, беззащитным, открытым нападению со всех сторон. Министр уже мысленно сделал себе пометку: как только все придет в порядок, начать строительство нового имения. В котором можно жить, а не обороняться. До тех пор обустроился в самой маленькой спальне, в которой мог дотянуться до всего, не вставая с места.
Зато угодья пришлись ему по душе. Дикие, заброшенные, заросшие сорной травой и цветами, сохранившие свою естественность и первозданность. Деревья здесь не шептались - откуда божкам взяться в пределах столицы?
– но отзывались на его прикосновения по собственной памяти. Когда Амаалю надо было подумать, он выходил сюда, забирался в самую гущу зелени, где был скрыт от сторонних глаз, устраивался в проржавевшей беседке и размышлял. В последние дни он провел здесь много времени.
Амаалю не с кем обсудить свои опасения. После пожара в библиотеке Дарокат исчез. Перепуганные слуги сообщили Амаалю, что министр образования сошел с ума: взял с собой немного продовольствия
От Харда не было никаких вестей. Маловер регулярно отправлял отчеты о состоянии риссенской армии и общем состоянии дел. Министр прочел одно такое донесение. В сухих, лишенных эмоций строчках он прошел поражение. Другие его там, однако, не услышали, но он не мог отделаться от мысли, что войне конец. Он оставил эту мысль при себе. Хард, должно быть, переживает. Когда он вернется, надо будет обязательно сказать ему, что Амааль им гордится. С неожиданным изумлением до Амааля вдруг дошло, что он совершенно забыл о принце, из-за которого отчасти и заварилась каша, а между тем в сообщениях Маловера тот проскальзывал не раз. Значит, мальчишка вырос. Значит, каша заварилась не зря. С тем, что придется отдавать значительный кусок Риссена Сарии Амааль смирился. С восстанием покончено, по крайней мере, с большей его частью. На юг отправились новые силы, Амааль подозревал, что последние. Все вокруг так и вопило об усталости и желании отдохнуть, ничто и никто не стал исключением. Когда Его Величество ставил печать на указе, Амааль осмелился взглянуть тому в лицо. Выражение, которое застал, ему совсем не понравилось.
Король подписал бумаги два дня назад, после окончания всех событий, связанных с первым советником. Завтра состоится суд, на котором будут представлять доказательства причастности Самааха к хищению продовольствия. Суд будет закрытый, но объявят приговор и приведут его в действие прилюдно, чтобы люди видели, что виновный в их бедах понесет наказание. Амааль не знает, сумеет ли Рахман доказать вину советнику в организации восстания и попытке свержения короля. Если да - Самааха казнят. Если нет - будет шанс доказать его невиновность. Рахман сейчас носом землю роет, чтобы первый советник не выкрутился, не вышел сухим из воды. Амааль его понимает: сам пострадал от действий Самааха, но не может не думать о том, что ждет первого советника. Один момент корит себя за то, что не заметил, отступился, подвел, другой - понимал, что поступает правильно. Это противоречие раздирало министра на части. В глубине души медленно нарастала злость: на себя, на жадность советника, на весь мир. Злость подстегивалась отчаянием: что бы ни произошло за последние несколько месяцев, это, к ужасу Амааля, не умалило его уважения к бывшему наставнику. К отчаянию примешивалась тихая тоска: каков бы ни был исход суда, больше ничего не будет по-старому. Прежний мир рухнул, опоры под ногами нет, и твердого плеча для поддержки тоже. Тихо хмыкнул. Кто теперь поможет пережить бурю, которую сам же и поднял?
Завтра все решится. Амааль ловит себя на том, что желает Рахману провалиться. Изучив, однако, его характер, понимает, что тот вцепится в горло советника мертвой хваткой и не отпустит, пока не утихнут последние конвульсии. В это мгновение он ненавидит Рахмана.
Тяжело поднимается. Обожженная спина дает о себе знать. На несколько минут физическая боль отвлекает министра от душевных терзаний, и он этому рад.
Между тем солнце садится. Амааль наблюдает за тем, как бледный диск скрывается за горизонтом. Когда его остается на виду совсем чуть-чуть, он вскакивает, быстрым шагом, почти бегом, несется в конюшни. Ему запрягают карету. Скакать на лошади в его нынешнем состоянии не вариант. Он ныряет в темное нутро, втаскивает за собой одеяние, хлопает дверцей, кричит кучеру. Колет в груди.
В дороге он приводит себя в порядок. Поправляет одежду, надевает на лицо непроницаемую маску спокойствия, выметает из головы все ненужные мысли, запирает чувства под замок. Пора вспомнить об утерянном достоинстве. Помнится, когда-то он спрашивал наставника, что это такое. Самаах тогда ответил: "Когда уважаешь сам себя". Да, Самаах умеет красиво говорить.
Карета прогрохотала по булыжной мостовой. От тряски Амааль скривился: боль в спине вспыхнула с новой силой. Не следовало урезать финансы городу три лета назад. Пожалел средства, отложил на нужды. Впрочем, в нужный момент они принесли какую-никакую пользу, значит, сейчас министр терпит боль не зря.