Необыкновенные собеседники
Шрифт:
Мое движение заметил также и Юрий Олеша.
— Не смейте ему подавать!
Но нищий уже успел перехватить монету.
— Он не отстанет, пока не получит,—примирительно сказал я.— Проще подать ему, чем гнать его прочь.
— Благороднее и гуманнее прогнать его, чем подать ему! — закричал Олеша. И вдруг обернулся к нищему: — У кого вы просите? Настоящие нищие — это мы, а вы уличный психологический нищий старик! Но настоящему нищему ничего не надо, он ни у кого ничего не просит!
Старик уже не слушал продолжения сентенций Олеши. Он протягивал руку, обращаясь к
Это была моя последняя встреча с Олешей. В следующий раз я увидел его в гробу с бескровно сжатыми губами философа и поэта.
Он и в гробу оставался самим собой.
ГОРЬКИЙ у ГОРЬКОГО
один из первых июньских дней 1928 года в редакции газеты, где я работал, заведующий отделом сказал мне:
— Для вас есть очень хорошая тема. Сегодня Максим Горький осматривает выставку Горького — в Ленинской библиотеке. Выставка для посторонних пока закрыта. Горький будет один. Но, как представителя газеты, вас, конечно, пропустят.
Название статьи «Горький у Горького» определилось прежде, нем я доехал до старого здания библиотеки. Нового, впро чем, не было еще и в помине, и здание, строенное Баженовым, по привычке нередко именовали Румянцевским музеем. Вот в этом бывшем Румянцевском музее и открывалась выставка Горького, как сокращенно называли выставку, посвященную жизни и творчеству Максима Горького.
У запертых стеклянных дверей я встретил искусствоведа Льва Романовича Варшавского и писателя Гиляровского, «Дядю Гиляя», известного всей дореволюционной России автора очерков о жизни Москвы, друга многих великих русских писателей и художников, с которого Репин писал одного из своих запорожцев.
С Гиляровским я был знаком уже несколько лет. Он жил в Столешниковом переулке, неподалеку от редакции нашей газеты, и очень часто без всякого дела забредал в редакцию поболтать с племенем журналистов, «молодым, ему незнакомым». Свисающие запорожские усы его всегда производили на нас глубокое впечатление. Но еще большее впечатление производила на нас его удивительная подвижность. Многие из сотрудников газеты отказывались верить, что Гиляровскому восьмой десяток лет.
Тогда старик требовал том энциклопедического словаря Брокгауза — Ефрона на букву «Г» и, раскрыв его на соответствующей, должно быть, хорошо знакомой ему странице, показывал нам статью «Гиляровский». Мы убеждались, что нашему бодрому, веселому собеседнику действительно три четверти века.
В Румянцевском музее Гиляровского, Варшавского и меня долго не хотели впускать: Горький уже приехал и находился на выставке. Дирекция выставки распорядилась не пускать посторонних.
— Так я же не посторонний,— доказывал Гиляровский сторожу, стоявшему у дверей.— Я ж дядя Гиляй! Мы ж с ним друзья, с Алексеем Максимовичем, вы только ему скажите...
Льву Романовичу Варшавскому и мне оставалось молчать. Все, что мы могли сказать о себе, было неизмеримо меньше саморекомендации Гиляровского.
Но страж неожиданно смилостивился, впустил Гиляровского, а с ним заодно и нас.
Гиляровский с такой легкостью побежал внутрь здания, что мы с Варшавским — по возрасту его внуки — едва поспевали за стариком. В небольшом квадратном зале выставки мы увидели Горького. Кроме него в зале было только два человека — П, П. Крючков, приехавший с ним, и работник музея, не помню его фамилию, средних лет худощавый мужчина в пенсне. Гиляровский как вбежал в зал, так и бросился к Горькому.
— Жив-здоров! Жив-здоров!
Горький медленно и очень внимательно осматривал один стенд за другим. Время от времени двумя пальцами, указательным и большим, дотрагивался до своих рыжеватых усов, сутулился. Когда говорил — а говорил глухо, окая и изредка покашливая в кулак, — правое плечо его заметно приподнималось.
Вот он остановился перед застекленным портретом в раме. Потирая ладонь о ладонь, смотрит на фотографию худощавого человека лет тридцати, с длинными, зачесанными назад волосами, с небольшими усиками, в черной широкополой шляпе. Старый Горький смотрит на молодого Максима Горького. Они встретились на выставке, посвященной им обоим,— старый и молодой. Перед Горьким вся его почти сказочно прославленная жизнь в документах, фотографиях, книгах, вещах, когда-то принадлежавших ему... Он осматривает все это с нескрываемым любопытством, будто выставка посвящена не ему, а кому-то другому, а он, Горький, пришел познакомиться с жизнью этого другого, любопытного ему человека...
Он щурит глаза, наклоняется над стеклянной витриной и широко, по-доброму улыбается.
Да, да! Этот большой, в покореженном переплете, отпечатанный на славянском языке «Часослов» — тот самый, что был подарен шестилетнему Алеше Пешкову его дедом. По этому «Часослову» будущий писатель первоначально учился читать.
Еще светлее улыбка, еще чаще потрагивание усов двумя пальцами, когда он переходит к выставленным на стенде книгам его детского чтения. «Два туза и пиковая дама или герой стуколки», рассказ Евстигнеева.
— А... Евстигнеев,—вполголоса произносит Горький, узнавая знакомого.
Рядом другая книга из детской библиотечки Алеши Пешкова: в красно-зелено-желтой обложке шестой том «Похождений Рокамболя» Понсон дю Террайля.
Улыбается Горький. Улыбаются устроитель и секретарь. Улыбаемся мы — Варшавский и я. Гиляровский не улыбается.
— Алексей Максимович, не хотите ли вспомнить, как вы напечатали свой первый рассказ?
Но он уже и сам заметил витрину, посвященную его первым шагам в русской литературе.
Под стеклом — экземпляр тифлисской газеты «Кавказ» № 242, год 1892-й, 1 января. На первой полосе телеграмма из Парижа сообщает: «Маркиз Салисбери разошлет державам циркуляр, в котором заявит о безусловной необходимости продлить оккупацию Египта». А под сообщением о циркуляре маркиза — рассказ «Макар Чудра». Первый напечатанный рассказ никому не известного писателя с таким странным псевдонимом — Максим Горький!
Горький — посетитель «выставки Горького», которому объяснений не требуется. Он сам дает объяснения устроителями выставки.