Необыкновенные собеседники
Шрифт:
Болтая, рассказывая анекдоты, Регинин искоса поглядывал на машинистку, проверяя, как ей читается. Даже раза два попробовал отвлечь ее пустячным вопросом, убедился, что машинистка отвлекается неохотно, и, не дождавшись, когда она дочитает, сказал: «Ладно, рассказ берем. Кажется, интересно».
Одобренный машинисткой рассказ сам читал только в верстке. Было бы читателю интересно, остальное его не касалось. За все остальное отвечает автор. Редактор обязан только одно: не печатать скучного. Рассказы испытывал на машинистках. Машинистка — читатель. Средний. Типичный. Нелицеприятный. Если и машинистке скучно — рассказ не шел.
Я
— Как стыдно, я умираю! Товарищи, умираю. Какая бессмысленная кончина! Только сейчас понимаю, какой белибердой занимался всю свою жизнь. Боже мой, боже мой! Чему я отдал столько лет жизни! Какому вздору! Что я наделал, товарищи! Какими пустяками я увлекался и воображал, что я что-то делаю! И так умирать, после такой жизни так умирать! Ничего не сделав!
У него был ужас не перед смертью, ему уже очевидной, а ужас перед прожитой жизнью. Ничего не сделал. На вздор растратил неповторимую жизнь. Только перед самой смертью вдруг понял: жизнь — это не то, сколько ты прожил, а то, что ты сделал. Умирая, он оглянулся на жизнь — и содрогнулся. Самому себе сказал, что жизнь растратил на белиберду.
Умирая, он не о смерти думал. Не смерть страшила, даже некогда было думать о ней. Прожитая жизнь испугала — веселая, шумная, бестолковая, пестрая, пустяковая, вызывавшая зависть в других, по видимости удачливая жизнь балагура,— в последний момент вспыхнула в его памяти вся всеми годами одновременно, единой картиной, и отшатнула его от себя. Он понял, что как бы не жил. Не было жизни. А он уже умирал.
Эрлих и я стояли, оба безмолвные, слушая предсмертные сетования Васи Регинина. Он сам сказал нам потом:
— Товарищи, вы идите. Пора. *
Что пора? Нам уходить? Ему?
В ту же ночь Вася Регинин умер.
Но возвращаюсь к Шебуеву. Когда я впервые пришел к нему, он не стал разговаривать о журнале, познакомил меня с молоденькой женщиной, усадил за стол, принялся потчевать в своем странном жилище — маленькой комнатке в здании не то Главкино, не то Кинофотокомитета. Не помню, как называлось это киноучреждение в Малом Гнездниковском переулке. Молоденькая женщина оказалась новой женой престарелого Николая Георгиевича и матерью младенца, лежавшего тут же в комнатке — редакции журнала и одновременно жилище его редактора.
Журнал «Зритель» на третьем или четвертом номере скончался, Шебуев редактировал то один, то другой новый журнал. Издательство «Книгопечатник» пригласило Шебуева редактировать большой и довольно толстый еженедельник «Всемирная иллюстрация». Этот журнал продержался дольше других. Редакция помещалась в Китай-городе в здании у белой Китайгородской стены, ныне несуществующей. Но Шебуев предпочитал принимать авторов у себя дома и о редакционных делах разговаривал с ними за чашкой чая с лимоном.
«С цитроном», как он говорил, неизменно и упрямо произнося вместо «лимон» — цитрон.
Квартиры Шебуева бывали всегда в самых
— А вы, батенька, лезьте в окно и походите себе по саду. У нас в Ботаническом саду хорошо. Не стесняйтесь, батенька, лезьте.
Автор, пришедший не вовремя, лез через окно в Ботаниче скип сад и гулял, дожидаясь Шебуева. А то, бывало, когда предстоял более или менее обстоятельный с автором разговор, Николай Георгиевич предлагал:
— Батенька, что нам с вами в четырех стенах сидеть? Поговорим на свежем воздухе.—И первьш, несмотря на грузность и на стариковские свои годы, садился на подоконник, перебрасывал ноги и прыгал на дорожку Ботанического сада — благо, жил в первом этаже старого дома.
К этому времени облик Шебуева изменился. Он уже не носил котелка песочного цвета — голову покрывал шелковой черной ермолкой, какие носят старые академики, а пиджачную пару и парижские галстуки сменил на длинную, почти до колеи, толстовку какого-то пыльного серого цвета. Но золотое пенсне с длинным, по грудь, шнурком по-прежнему поблескивало и подрагивало на его маленьком тонком носу.
Когда я вознамерился было в 1923 году переселиться из Москвы в Петроград, Шебуев предложил мне снять комнату или две в его огромной петербургской квартире, кажется где-то на Кирочной улице. Квартиру занимала его первая жена с сыном — восемь или девять громадных комнат для двоих было слишком много. Он дал мне письмо к своей первой жене. Затянутая в корсет представительная дама встретила меня очень любезно, показала роскошно обставленные комнаты — каждая из них показалась мне залом. Она сочла долгом ввести меня в гостиную, где, по ее словам, у Николая Георгиевича когда-то раз в неделю собирались поэты читать стихи, затем предложила на выбор любые комнаты — две-три-четыре, сколько хочу, и более всего поразила меня трогательными расспросами о Николае Георгиевиче, его молодой жене и их новорожденном младенце. Расспрашивала улыбаясь, внимательно, словно радовалась за новое счастье своего бывшего мужа. Сказала, что собирается послать в Москву к Николаю Георгиевичу двадцатилетнего сына. Мальчик, мол, соскучился по отцу, да и Николай Георгиевич хочет видеть его и зовет...
Комнат у Шебуевой я, однако, не снял, не помню уже почему. А с ее юным сыном — не намного моложе меня — позднее встречался в Москве у Шебуева в комнате с окнами в Ботанический сад.
Во «Всемирной иллюстрации» Шебуева донимал директор издательства — некто Модль, человек, долго живший в Америке и полагавший, что главное в журнале — платные объявления, а не литературный текст. Объявления занимали во «Всемирной иллюстрации», вероятно, не меньше половины журнала. Но журнал был большого, непринятого сейчас формата, не меньше тридцати двух страниц в неделю, и для материалов Шебуева — иллюстраций, стихов, рассказов — оставалось все же немало места. Никаких помощников, кроме общей для издательства машинистки, у Шебуева не было — даже секретаря. Все делал сам — и подбирал иллюстрации, и привлекал и редактировал авторов, и вел переговоры с художниками.