Нерозначники
Шрифт:
Настя забралась в спаленку и давай там копошиться да ёрзать. Обсмотрела всё тщательно, обнюхала. Растянулась во всю длину -- не тесно получилось. На животе, на боку полежала, на спине так-то... Просторна берложка у Елима получилась -- и для медвежат места в самый раз, не большая и не маленькая, и не тесно, и тепло зазря тратиться не будет. Ещё лучше прежней. Словом, довольная вовсе Настя на свет выбралась. Сразу и Миклушу с Макаркой в берложку загнала. Потом к Елиму подошла и носом в ладонь уткнулась. Замерла и не шелохнётся, а из глаз слезинки закапали.
У Елима
– - Ну... что ты... Настюшка...
– - перехваченным голосом проговорил он.
– - Ты уж... ну... иди... иди, дочка...
– - погладил её по шёрстке и легонько толкнул от себя.
Перед лазом Настя оглянулась, заглянув Елиму в глаза, помялась чуть и в берложке скрылась. А старик ещё долгонько в оцепенении стоял. Потом пришёл в себя, смахнул дрожащей рукой слезинки и взялся лаз лапником укладывать. Уложил добротно и снегом поверх накрыл.
– - Эхма, дочка, кто же тебя поднял?.. Кто?..
– - шептал он, а сам глаза Насти заплаканные забыть не может.
Всю берложку снегом присыпал -- вовсе незаметно стало, будто сугроб небольшой подле берёзы. В округе то же самое, не отличишь. Следы ещё Елим припорошил и уж весело к Оляпке и Сердышу повернулся.
– - Ну, что притихли? Домой, чай, захотели?
Назад куда легче возвращались. Елим бодрым себя почувствовал, и Сердыш с Оляпкой разрезвились (Мираш оставил тело Сердыша, проводил, стало быть, до берложки да и улетел восвояси).
Оляпка увидела, что с Сердышём перемена возникла, разом ластиться надумала. Подскочит так-то к нему, хвостом кренделя выписывая, и за бок шутейно кусанёт ально лапой легонько толкнёт. Сердыш тоже играет с ней, как дитя малое, словно впервые после долгой разлуки увидел. Вбежки за ней припустится, догонит и взбучку ей устраивает. Оляпка, правда, не очень-то и убегает... Ранешно юркая такая была -- никак её лапами не ухватишь, а тут и спотыкается, и словно тулпега какая... Галушатся, одним словом.
Сердыш тоже и возле Елима кругами вьётся и лает так заливисто, что гляди опять голос сорвёт. Понимает, конечно, что Елиму нельзя мешать, на лыжах тот всё-таки. Вот и ждёт той минутки, когда домой придут. Там уж вскарабкается на грудь хозяину и всё ему расскажет, как разлуку переносил...
Елим на собак смотрит -- и чудно ему, и радостно.
– - Ужо и помирились, я смотрю. То-то, нече дуться. А то ходили, будто друг дружку не знамши.
Незаметно весёлым ходом и до дому добрались. К крыльцу подошли, и Сердыш с Оляпкой вдруг беду почуяли... Заскулили очень жалобно, к ногам Елима жаться стали. А до этого, когда из леса только вышли, Елим тревожное ржание Белянки заслышал. Сразу он к ней и поспешил.
В конюшенку зашёл, а Белянка в деннике мечется, и Кукуша будто места себе не находит. Елима увидали, успокоились чуть. Подошёл он к Белянке, а она на него словно безумная смотрит, глаз не отрывает.
– - Ну, что ты, Белянушка, хорошая моя, случилось чевой-то? Ну, успокойся, успокойся...-- шепчет Елим так-то, а сам гладит её по знобким бокам, по остроносой мордахе.
Белянка
– - Надо бы ножницы опосля принесть, а то уж чёлка в глаза забирается. Красавушка ты у меня. Холодно тебе, небось? Потерпи, родненькая, потерпи, можа, не долго, спадут морозы, -- к Кукуше повернулся и говорит: -- У тебя, Кукушенька, шёрстка-то подлиней будет, сама-то чевой-то разволновалась? Исть, поди, хотите? Знамо, с утра не кормил. Сейчас, родненькие, сейчас.
Принёс и волоть сена и овса, а они даже не притронулись. Елим уж и упрашивал, и совестил всяко, а потом и вовсе разозлился.
– - Голодовку, чай, объявили?
– - напустился он.
– - Ладноть, неделю кормить не буду...
Белянка на Елима смотрит, смотрит, не отрываясь, своими большими карими глазами, грустно так, словно винится в чём и словно тайну какую знает...
Вернулся Елим в избу, а там Сердыш с Оляпкой также маются. И скулят, словно плачут, и ползают на брюшках, и жмутся опять к ногам Елима, и в глаза заглядывают. Странно это, конечно, Елиму показалось, тоже растревожился, а вида не показывает, бодрится и над собаками подшучивает.
Растопил старик печку да похлёбки горяченькой сварил. Мясца побольше положил. Умаялись, думает, проголодались, вот и приуныли.
А они даже и не потянулись к чашкам...
– - Знамо дело, откусили друг дружке носы, -- спробовал шутить Елим.
– - Где уж теперь чутью взяться...
– - и поставил миски возле самых мордах.
Сердыш облизнулся, а есть не стал. Оляпка и не посмотрела даже, от Елима глаз не отрывает.
Старик уж сам помрачнел от такого. Чуть-чуть похлебал кулеша и чашку отставил.
– - Раз вы все голодовку учинили, -- говорит, -- то и я исть не буду.
Возле огня его разморило, глаза слипаться стали, и слабота по телу разлилась. Приятная вовсе усталость, болести, что в старом теле гнездовали, отступили так-то, и в голове мысли суетные утихли.
Помолился Елим перед сном. Больше обычного перед иконками побыл. И сыновей с дочерью, и Талю, и родичей, и всех, кого знает, помянул в молитвах. И Настю с детьми, и домочадцев своих. Илью тоже добрым словом вспомнил. Здоровья просил дать и от беды беречь. И счастливой доли.
Потом лёг на лежанку. Ноги к огню потянул, тепло ему, хорошо стало. Настю вспомнил. Представил, как она с Миклушей и Макаркой тихонько спит в берложке... Улыбнулся. Так с улыбкой и уснул.
* * *
Через два дня пасечник Степан с Ленкой-плясуньей и Талей приехали. Долго они, знаешь, стучали в дверь и по окошкам кликали Елима, но так никто и не отозвался.
Взломал тогда Степан дверь и сам первый в дом вошёл.
Тут-то и увидели Елима не живого.
На тахте, вытянувшись, лежит так-то, лицо спокойное и глаза закрыты. А подле него Оляпка бездыханно замерла. Сердыш живой, правда, но, как только Степан хотел подойти, он поднялся на дрожащих ногах и, страшно оскалив клыки, кинулся на него. Даже Талю не признал. И злоба такая в глазах, и будто мёртвый он уже...