Ницше и нимфы
Шрифт:
Но вот — ночь.
И внезапно весь этот мертвый обвал оживает шумным скоплением летучих мышей, сов и прочей нечисти. Они хлопают крыльями, скребут когтями, и всё это мечется вокруг меня, пытаясь меня найти, ударяется об меня, изводя слепым многоглазием, затхлым запахом подземных застоявшихся чрев, и катится моя голова, подобно голове апостола Павла, и черные родники бьют по ее следу.
Да разве может быть по-иному?
Разве столь многолико воплощенный в красках, мраморе, бронзе отшумевший мир может быть просто музеем? Для толпы эмигрантов ли, туристов, это музей. Они любую бездну, любую черную дыру, откуда несет гибелью с такой силой, торопятся обогнуть или обернуть
Здесь, среди барокко, подавляющего исчерпывающей вольностью своего развития в любую сторону, улиткой проползающего в любую щель мира, нет места ни мне, ни моему творчеству. Ощущение такое, что я подобен высохшей ветке, уже не смогу зазеленеть, разве лишь от зависти, и все вокруг во всех стилях исчерпано до предела.
О, нищая, ничем не передаваемая радость после ночного кошмара, привычного бесполого умирания на рассвете.
Я еще сам посещу Пантеон, считая, что слишком навязываюсь Лу, следует сделать паузу. В Пантеоне буду усиленно отгонять от себя мысль, что мое циничное неверие равнозначно гибели, и что не я, а Бог оставил меня, когда был мне смертельно нужен. В юности я тянулся к вере в желании преодолеть собственный душевный холод. И вот, осталось мне ее искать, как в соборе Святого Петра, в мимолетном луче солнца, пронизывающего сумрак Пантеона сквозь отверстие в куполе.
Но плотно обступившие понизу гробницы королей Италии опахивают жутью тлена, и единственная среди них могила Рафаэля не в силах этот великодержавный тлен преодолеть.
Опять игра случая. С моста, ведущего в пантеон Сан-Анджело, бывшую гробницу императора Адриана, я рассматриваю недвижную барку на волнах Тибра, явно похожую на обитель утопленников.
Опять человечек, явно мелькавший прежде в каких-то подворотнях, остановился неподалеку, тоже глядит в воду. Лицо у человечка серовато-худое, суетливо-обыкновенное; глаза потухшие и протухшие, но оживленно-почтительные. От человечка явно пахнет рыбой. Даже на расстоянии.
Вурдалак?!
И тут меня кто-то хватает за руку, словно хочет пресечь мое желание прыгнуть вниз головой.
Это Лу и Пауль.
Она обижена, что я не взял ее в Пантеон. Пришлось ей попросить Пауля пойти с ней на прогулку. Вид у нее обиженный и до того, непривычно для меня, беспомощный, что у меня наворачиваются слезы.
Глава четырнадцатая
Луч Люцерна
За окном моей палаты месяц май: прижимает меня к матрацу сильнее этой туши, изводящей острым запахом пота, этого животного — санитара. По тупости своей он воспринимает каждый звук, вырывающийся из моего рта, как сигнал к буйному припадку, хотя это просто глубокий вздох.
Майский луч, несущий весь букет запахов цветочного меда, — это ведь обман, облатка, облако, облик злостной обманщицы, дорогой моей Лу, Люси, Люкс, обернувшейся этим Лучом.
И кто с ней рядом?
О, этот оборотень, притворившийся умирающим от стрел львом работы грубого, тяжеловесного датского скульптора Торвальдсена.
Но в датском королевстве Гамлета есть же и мой истинный знаток и почитатель, так удивительно точно назвавший мое творчество радикальным аристократизмом, Георг Брандес. Куда же он делся, не объявился, чтобы меня защитить?
Вчера, перед сном, я изобразил на листе бумаги, в которой мне теперь не отказывают, этого льва ужасающим оборотнем, в последнее время, часто посещающим меня привидением.
Я
Но луч, Лу, Люкс в Люцерне меня жестоко обманула.
О, нет, Люцерн, этот пряничный городок со старинными расписными домиками и деревянными средневековыми мостами, опять же, после Рима, церковью Святого Петра, и, вообще, в вечной маске карнавалов, ни в чем не виноват.
Для меня же, главной, на всю жизнь изводящей достопримечательностью Люцерна стал «Умирающий лев», чья фигура высечена Торвальдсеном в отвесной скале в память о незабвенных швейцарских гвардейцах, которые погибли в тысяча семьсот девяносто втором, защищая честь королевы Марии-Антуанеты в дворце Тюильри от разбушевавшегося сброда, возвеличенного Гегелем и Вагнером в «революционеры».
Этого я им никогда не прощу.
И еще Люцерн дорог мне воспоминанием об органе моего детства в церквушке в Рёккене. Как сейчас вижу ослепивший меня тогда в Хофкирхе Люцерна своими четырьмя тысячами девятьсот пятьюдесятью трубками, орган, и потрясающий орган в церкви Иезуитов. Вместе с Лу, я слушал звучание фуги Баха, сотрясающее все мое существо. Фуга все сильнее пробуждала во мне ощущение, что я теряю это единственное в моей жизни существо, стоящее рядом, пробудившее во мне истинное чувство любви. И никто, и ничто мне в этом, грозно и печально измеряемом божественной поступью фуги, мире не поможет.
На одной из улочек Люцерна мы остановились, следя за тем, как две легкие длинноногие девочки крутят на травяной лужайке кульбиты и сальто, а рядом с ними два неуклюжих обычных мальчика пытаются тоже что-то делать, прыгают, задирают ноги. На глазах рождаются два будущих мира.
Один — мир умения, легкости, ловкости, воздушности, акробатического обращения будущих женщин с особами сильного пола, которые встретятся на их пути, и эти сальто сведут этих мужчин с ума.
Другой — мир обычный, косный, не предвещающий ничего особенного, мир серьезных мужчин, которых тоже сможет свести с ума завлекшая их акробатика мыслей и слов, рожденная неутолимым, и наперед известным поражением в желании раскрыть подоплеку мира.
Но им, этим мирам, уже с этих пор обречено и обручено быть вместе.
Себя я увидел таким же косным, как эти мальчики, но у них впереди еще была вся жизнь.
Эти малоразвитые эскулапы, считающие себя специалистами по сошедшим с ума себе подобным, пытаются проверить мою память на имена и названия. И я поражаю их, как и сам себя сейчас, припомнив каждый уголок Люцерна, освещенный ликом Лу.
Лучше бы я начисто вычеркнул из памяти того же Торвальдсена, чье имя тяжеловесно, как и его скульптуры, вкупе с Гегелем и Вагнером, и особенно не дающими мне покоя и сосредоточения, суетящимися вокруг меня эскулапами. Что больше всего омерзительно мне у них здесь, это их болтовня, количество пустопорожних насмешек и иронии, абсолютно ни на чём не основанных, которые они разносят вокруг. Помнится мне сшивание, которое они делали в моем теле, в юности, когда взобравшись на коня, я был сброшен с седла и сильно повредил грудь и бок, и все их глупые при этом реплики.