Обетованная земля
Шрифт:
Она бросила на меня скептический взгляд.
— На твоем месте я бы так не переживала, — заметила она. — Говорят, в прежние времена тут был…
— Бордель. Но роскошный, по сто долларов, если не больше. Хосе мне все рассказал.
— Он уже успел пригласить тебя на коктейль?
— Да, — изумился я. — Откуда ты знаешь?
— А он всех приглашает. Не ходи. Он милый, но очень агрессивный. В верхней части нашего дома обитают гомики. Они тут в подавляющем большинстве. Так что нам надо остерегаться.
— И тебе тоже?
— И мне. Женщин такого рода тут тоже предостаточно.
Я подошел
— Гомосексуалисты выбирают себе для проживания самые красивые районы города, — сказала Мария. — Умеют устраиваться.
— Эта квартира тоже гомику принадлежит? — спросил я.
Мария рассмеялась, потом кивнула.
— Тебя это успокаивает или оскорбляет?
— Ни то ни другое, — ответил я. — Просто подумал, что мы с тобой в первый раз одни в квартире, а не в кабаке, не в отеле, не в студии. — Я притянул ее к себе. — Какая ты загорелая!
— Это мне запросто. — Она выскользнула. — Я должна уйти. Только на часок. Примерка весенних шляпок. Это быстренько. Оставайся тут! Не уходи! Если проголодался, в холодильнике полно еды. Только не уходи, пожалуйста.
Она оделась. Я уже любил ту полнейшую непринужденность, с какой она расхаживала нагишом или одевалась в моем присутствии.
— А если придет кто-нибудь? — спросил я.
— Не открывай. Да и не придет никто.
— Точно нет?
Она засмеялась:
— Мои знакомые мужчины обычно предварительно звонят.
— Отрадно слышать. — Я поцеловал ее. — Хорошо, я останусь тут. Твоим пленником.
Она посмотрела на меня:
— Ты не пленник. Ты эмигрант. Вечный чужак. Скиталец. К тому же я не стану тебя запирать. Вот оставляю тебе ключ. Когда вернусь, ты меня впустишь.
Она махнула мне на прощанье. Я проводил ее на лестничную площадку и долго следил, как светящаяся желтым кабина лифта уносит ее вниз, в город. Потом услышал внизу собачий лай. Я осторожно прикрыл дверь и вошел в чужую комнату.
«Она мне помогла», — думал я. Все, что в течение дня сплеталось во мне в клубок самых противоречивых чувств, разрешилось непринужденно и весело. Я прошелся по квартире. В спальне увидел ее платья, разбросанные по кровати. Почему-то это растрогало меня больше, чем все остальное. Перед зеркалом стояла пара туфель на высоких каблуках. Одна из них упала. Картина милого беспорядка. В углу стояла фотография в зеленой кожаной рамке. Это был снимок пожилого мужчины, выглядевшего так, будто у него в жизни не было особых забот. По-моему, это был тот самый, с которым я видел Марию несколько дней назад. Я прошел на кухню и поставил в холодильник принесенную с собой бутылку мойковской водки. Мария не обманула: холодильник был полон. Я обнаружил там даже бутылку настоящей русской водки, той же самой, какую она присылала мне в гостиницу. И той же, что была в «роллс-ройсе». Я слегка помедлил, а потом сунул туда и свою, отгородив ее от русской зеленым шартрезом.
Потом сел к окну и стал смотреть на улицу. Начинался великий волшебный вечер. Сумерки окрасились сперва в розовые, затем синие тона, а небоскребы из символов целесообразности превращались в современные соборы. Их окна вспыхивали целыми рядами; я уже знал — это уборщицы принялись за работу в опустевших конторах. Спустя
Где-то близко заиграло пианино. Его приглушенные звуки доносились из-за стены. Может, это у Хосе Круза, подумал я; впрочем, то, что я слышал, не слишком подходило ни Фифи, ни самому Хосе. Это были самые легкие пьесы из «Хорошо темперированного клавира» [43], кто-то их разучивал. Мне вспомнилось время, когда я и сам вот так же упражнялся, пока варвары не захватили Германию. Это было столетия назад! Отец был еще жив и даже еще на свободе, а моя мать лежала в больнице с тифом и больше всего беспокоилась о том, как я сдам экзамен. Меня вдруг пронзила острая боль; казалось, кто-то с громадной скоростью прокручивает фильм всей моей жизни — слишком быстро, чтобы можно что-то разглядеть, но от этого не менее болезненно. Лица и картины прошлого возникали и исчезали, — кричащие люди, лицо Сибиллы, храброе, но искаженное ужасом; коридоры брюссельского музея; мертвая Рут в Париже, навозные мухи, сидящие на ее глазах; и снова мертвецы, мертвецы без конца, слишком много мертвецов для одной жизни; и черное беспомощное спасение, обретенное в жажде мести.
Я встал. Тихо жужжал кондиционер, в комнате было почти холодно, но мне казалось, что я весь взмок от пота. Я распахнул окно и глянул вниз. Потом схватил газету и стал читать военные сводки. Войска союзников уже продвинулись за Париж, они наступали по всем фронтам, и казалось, что немецкие армии спасаются бегством, почти не оказывая сопротивления.
Я жадно разглядывал карту военных действий. Эту часть Франции я знал очень хорошо, я знал ее деревушки, проселочные дороги, ведь это была via dolorosa , дорога, по которой бежали эмигранты. А теперь по ней бежали победители — солдаты, эсэсовцы, палачи, убийцы, охотники за людьми. Они бежали назад в свою Германию, эти победители, к которым я тоже формально принадлежал и которые охотились и за мной. Я опустил газету и молча уставился в одну точку.
Потом я услышал, как отворилась дверь и голос Марии спросил:
— Эй, есть тут кто-нибудь?
В комнате тем временем стало совсем темно.
— Конечно, — сказал я, вставая. — Просто я свет не зажигал.
Она вошла.
— Я уж подумала, что ты опять сбежал.
— Не сбегу, — улыбнулся я, притягивая ее к себе. Она вдруг стала мне дороже всего на свете.
— Не надо, — прошептала она. — Не делай этого. Я не могу быть одна. Когда я одна, я никто.
— Ты сама жизнь? — сказал я. — Все тепло жизни, Мария. Я боготворю тебя. Ты вернула мне свет и все краски мира.
— Почему ты сидишь впотьмах?
Я указал на освещенные окна небоскребов.
— Там снаружи весь мир сияет. Поэтому я забыл включить свет. А теперь ты пришла, и мне никакой свет не нужен.
— Зато мне нужен. — Она засмеялась. — В темной комнате мне всегда делается ужасно грустно. А потом, свет необходим, чтобы разобрать покупки. Я принесла нам ужин. Все банки и коробки полны еды. В Америке что угодно можно купить в готовом виде.