Океан в изгибах ракушки или Синяя рыба
Шрифт:
Пар крепко обнял Мию, достав из сумки силовой нож для резки по дереву. Медленно Мотыльки разбирали дом на доски, относя их на съедение костру. Они забирали мебель, кирпичи, стёкла, даже петли от замков, оставляя хозяевам лишь книги, да деревянного игрушечного медведя, вырезанного юношей для своей воспитанницы.
Вдруг один из оборванцев, собирая остатки бытового мусора, резко остановился прямо напротив друзей и посмотрел на них в упор. Каждому: и Пару, и Мие, казалось, что незнакомец смотрит им прямо в глаза. Его взгляд был успокаивающим, добрым и будто бы зовущим за собой. В них, казалось, горел тот самый огонь, что полыхал от сожжённой до основания деревни. В нём хотелось утонуть, раствориться без остатка, стать шумом, треском его пламени. И в этом треске Пар вдруг услышал биение сердца ночного
Пар подкинулся на кровати. Оконная рама, сорвавшаяся с крючка, билась о стены дома под натиском холодного ветра. Рядом спала Мия. Выглянув в окно, он увидел, что всё на улице было, как и прежде. Почти всё. Деревня как будто бы сорвалась и сдвинулась с места. Переместилась на один квартал в сторону. А юноша проснулся уже в совершенно другом доме, который располагался по соседству.
Весь день Пар ломал голову о том, куда им спрятаться на время нашествия Мотыльков, если те снова решат разломать их дом. Торговец должен был приехать через три дня – вместе с ним можно было отправиться в город. Но за эти три дня нужно было попытаться не сойти с ума. Лучшим на его взгляд решением в этой ситуации было просто лечь пораньше и проспать весь тот кошмар, который будет твориться вокруг.
Но в назначенный час, когда нужно было укладывать Мию, он не нашёл её в доме. Проверив под диваном, под столом, прошерстив кровати, Пар понял, что она вопреки установленным правилам ушла из дома.
Юноша выбежал на улицу. Подобно тому, как на небе зажигались звёзды, на улицы выходили люди, не имеющие не прошлого, ни будущего. В конце дороги уже был разведён костёр, и острые пики пламени строили высокую лестницу в небо, собирая вокруг неравнодушных зрителей. С дюжину Мотыльков стояло на площади, растворяясь теневой стороной своего тела с холодной ночью. Среди высоких монахов, молящихся на последние минуты своей жизни, стояла низкая детская фигурка.
Танец костра, отрешённые добрые взгляды, треск сгорающего дерева – всё это создавало вокруг атмосферу бесконечного доверия, будто все вокруг были большой и дружной семьёй. Будто каждый, кто подходил близко, бросал в огонь монетку своей души, и там, в раскалённой жаровне, все эти монетки плавились, объединяя души всех зрителей в одну цельную и неделимую.
Пар подошёл и обнял Мию. От прикосновения его пальцев она ещё сильнее сжала деревянного мишку, пытаясь впустить друга ещё глубже в своё сердце.
– Мы с Юной любили сидеть у костра, – произнёс Пар. – Он был не таким большим, не таким грандиозным, но, знаешь, это было не важно. Есть в движении пламени что-то особенное. Будто это не языки плазмы, а кисти художника, которые перерисовывают твоё прошлое, превращая его из длинного и нелёгкого пути в картину или книгу, оставляя лишь несколько эпизодов. Всё остальное уходит в тень. Костёр, словно художник, хоронит всё обидное и жестокое под толстым слоем краски, как хоронит под сажей древесину, что его питает. Остаётся только самое важное.
– Расскажи мне о ней, – попросила Мия.
Пар улыбнулся, и предался ностальгии, вспоминая, как они с Юной были счастливы. Он рассказывал и о детстве, и о длинных вечерах у камина, и даже о ночном танце. А потом он добавил, что обязательно женится на ней, когда всё закончится, и когда он её освободит.
После этих слов в глазах Мии что-то померкло, уступив место нахлынувшей на неё грусти. Улыбка слишком быстро и резко ушла с её лица, оставив на прежнем месте след пустоты. Лицо вдруг стало каким-то неправильным, кукольным, потому что дети не умеют ещё так грустить – не должны уметь. А она умела. Она посмотрела на своего друга и полушепотом спросила:
– Ты хочешь освободить её, потому что любишь?
– Да, – ответил Пар. – Очень люблю.
– А может ей вовсе и не нужна твоя свобода? – Мия наблюдала за всполохами пламени, будто среди искр и отрывающихся в воздух огненных платков пыталась найти нужные слова. – Может, ей только так кажется? И никому эта свобода не нужна. Я никому не говорила, но я вот тоже хотела быть свободной: играть, сколько я хочу, где хочу, как хочу, гулять днями напролет, кататься – чего только не желала. И всё это без упреков, без поучений, наставлений, контроля – без всего, – голос у неё начал дрожать, – я хотела никогда больше не слышать ни одного запрета от своей мамы. Потому и сбегала из дома. И что? Мои желания сбылись. Теперь у меня куча свободы! Что хочу, то и делаю! – она с нарочитой искусственностью радостно вскинула руки и тут же снова стала мрачнее тучи. – Но больше мне она не нужна. Слышишь, мне не нужна эта чёртова свобода! Именно поэтому я здесь, с тобой, с самым ужасным учителем на свете пытаюсь стать хорошей девочкой, хотя у меня это ни черта не получается. Я иду на то, от чего бежала всё своё детство. Осознанно! Потому что мне не нужна свобода – мне нужна мама!
Это был первый раз, когда Мия плакала при Паре не на показ, не из-за каприза, не для того, чтобы получить какую-то плюшку, а по-настоящему, от сердца, от боли из самой глубины своей души. Юноша присел и обнял её, посадив к себе на колено. Они вместе продолжили смотреть на разгорающийся на улице костёр. Слова были не нужны. Треск пламени заменял все утешения, которые только можно было сказать.
Тем временем, за пределом освещённого островка земли просыпалась зима. Леденящий ветер уносил с собой все краски осеннего мира, превращая их в серые разводы, расплывающиеся в холодной тьме. За спиной выла ночь. Её мрак вползал в трещины и борозды – раскрывшиеся от мороза раны земли, очерствевшей и безжизненной. Этот мрак уходил глубоко, заражая своей безысходность всё вокруг: и заброшенные дома, оставленные хозяевами много лет назад, и одиноко стоящие повозки, будто брошенные в спешке кем-то на полпути с прогнившими от времени желтыми досками, и всю растительность, сухо проявляющуюся на горизонте темными силуэтами. Тьма, казалось, переходя через землю в корни, превращала оголенные деревья в разветвленные трещины, которыми покрыто осеннее небо. Через них-то лютым отчаянием и просачивалась зима. Мир под свист бури превращался в безмолвный город-призрак.
Среди этой мрачной канители в оторванном от реальности месте, разрывая узы между человеком и природой, горел огонь, рядом с которым на руках у юноши спала маленькая девочка. Но ни треск древесины, ни стук детского сердца не могли растопить лёд тех мыслей, которые таились у Пара в голове. С каждым днём их все труднее было держать такими же жестоким и холодными. С каждым днём Мия становилась ему всё ближе и роднее. С каждым днём всё больнее ему было отрезать от себя часть теплоты, предназначенной для этого ребёнка и скармливать наползающей вьюге. У юноши была миссия: воспитать идеального доброго человека, чтобы принести его в жертву. Грубо и расчетливо. Да, эта девочка стала для него куда больше, чем средством. В каком-то смысле она стала его новым миром, в котором он теперь жил. Но нельзя было давать своим эмоциям волю, нельзя сентиментальности позволить оборвать его светлое и счастливое будущее с Юной. А цена? Об этом лучше не думать. Он уже сделал свой выбор, он уже взвесил все «за» и «против». Он определился. А дальше – слепо следовать своей цели и жить с этим, когда всё закончиться. Но как после этого можно жить дальше? Это его крест. Никто не узнает, что будет твориться в его душе и в его голове. Никто не поймёт, если он придёт домой с пустыми руками. Уж лучше на него будут бросать непонимающие взгляды, когда он, опьяненный от горя и ненависти к себе, будет возвращаться по ночам в семью, смотреть в зеркало и видеть в нем пропитое лицо предателя. Это будет только его горе. Юна не простит, если вместо свободы ей принесут список оправданий, почему не получилось. Да и он сам себе не простит. Он в любом случае себя не простит.
Его мысли были холодными, как лёд, но и лёд может обжигать не хуже огня. Нечто очень горячее было скованно стужей равнодушного сердца. Что-то, что не требовало ни оправдания, ни милосердия, ни понимания. Что-то, что диктовало Пару его жизнь, будто пророчило давно свершившиеся события. Это чувство имело общие корни с любовью: то ли извращенной, то ли гипертрофированной. И если бы юноша подавил в себе это чувство, если бы прислушался к крику отчаянной души Мии, доверившей ему свою боль, может быть, на следующий день не случилось той трагедии, которая разрушила воздушные замки Пара, как карточный домик.