Орина дома и в Потусторонье
Шрифт:
Сана полетел в конюшню — коза-дереза лежала на загаженном полу и пристально смотрела на него.
— Молоко-молоко, ты зачем… — начала было Фроська — и не договорила.
Вскочила на копытца — и зашаталась, как будто опять стала новорожденной козочкой, хвостик ее затрясся — и коза, как подкошенная, рухнула на пол. Еще пару раз она пыталась подняться — и всякий раз падала: задние ноги не держали ее, предательски подламываясь. Но коза не сдавалась — она поползла, подгребая под передние копыта непокорную действительность, а задние конечности мертвыми оглоблями тянулись позади, кое-как она выползла наружу, во двор, подняла рогатую голову, — между закругленных рогов ее сияла пастушья
— Я — коза-дереза, за три гроша куплена, под бока луплена, тупу-тупу ногами…
Сана шаровой молнией бросился назад: перерыл все в сознании Пелагеи Ефремовны — и отыскал детское воспоминание о козе, которую утащили волки.
Пелагея, затиравшая молочную лужу, подхватилась — и бросилась во двор: Фроська лежала, перегородив проход в конюшню — она отходила. Пелагея Ефремовна зачем-то тронула холодеющее вымя, а дома, перешагнув порог, взглянула на раскрывшуюся ладонь: кровь!
— Розовое молоко! — прошептала Пелагея Ефремовна и тут и рухнула.
Сана, влетев в правое ухо козы, по затухающим событиям скакнул на неделю назад и прочел: стадо, поспешавшее домой, грузно шло лесной дорогой, Фроська, шагавшая с краю, хоть наела большое пузо, но потянулась к лиловому колокольчику, росшему на обочине, и с цветка — на козью морду скользнула восьминогая нимфа клеща-иксода; преодолела препятствие волосяного покрова, продвигаясь все ближе к вожделенной коже, и, как коза ни мигала куртизанскими ресницами, пытаясь согнать вереду, как ни мотала головой, как ни каталась по земле, — даже получила от пастуха Володьки бичом по загривку, — избавиться от пришелицы не смогла. А вскоре позабыла о паразитке. Клещиха же выпустила острые, отгибавшиеся назад шипы, пульнула цементным составом, который порушил клетки, одновременно выделив анальгетик, обезболивший рану: веретено ввинтилось в тело. Напившись сладкой кровушки, предприимчивая нимфа раздулась, увеличив свой объем в сотни раз — стала могучей великаншей, а в кровоток внесла заразу, которой была пропитана по самую маковку.
Нимфа-веретено уколола козу, а заодно и Орину, напившуюся зараженного молока. Так исполнилось пророчество. Наступил день икс.
Они одновременно почувствовали себя отвратительно: и Орина, и Сана. Он свернулся внутри раковины ее правого уха, точно шелудивый пес в конуре, углубиться хотя бы в среднее ухо у него не было ни сил, ни желанья. Никогда он не думал, что, когда Ирина подступит к черте — то и он окажется на пороге. Никогда он не думал, что ее смертельная болезнь скажется на нем — что и он станет болен. У него нечему было болеть — и все же он ощущал себя насквозь больным, ему казалось, что он вот-вот порвется в клочки, точно гнилая сеть. Он ощущал себя дорожной пылью, случайно поднятой ветром и на мгновение сформированной в бурун, чтобы тотчас — пылинка за пылинкой— рассеяться в равнодушном пространстве.
Крошечка лежала, крепко смежив веки, а когда открывала глаза, видела перед собой сутулую спину дедушки Диомеда; краем глаза — фигуру матери, тесно возвышавшуюся рядом. Повернуть голову она не могла; просверки ослепительного лета из-под приподнятых ресниц, по краям повозки, — были невыносимы: лето оставалось незыблемым, а она уезжала, лохматый монгол увозил ее. От тряски она впадала в горячечное забытье, а когда приходила в себя, ее начинало рвать, от чего лопалась голова. Дорога казалась ей бесконечной.
Когда в следующий раз она пришла в себя, все было кончено — она оказалась в коридоре, узком и длинном:
— (Невест ужам — нет.) Мест уже нет… (Лопаты перепончаты.) Палаты переполнены… (Пять! Ребенок.) Опять ребенок…
— Позовите врача! Да скорее же! Валя, бегом в третью палату! Что ты там возишься! Капельницу неси! Ты шприц вскипятила?
Торопливо подошла медсестра и водрузила рядом с ней пугало, башкой которому служила перевернутая стеклянная банка с какой-то жидкостью, от банки тянулась к ней резиновая трубка; в вену ей вонзили иголку — и голова пугала стала постепенно пустеть, становясь прозрачной. Пугало было жалко.
Потом оно исчезло, но ей удалось увидеть: видимо, пугало перешло коридор вброд, теперь оно торчало возле койки, полосатой спинкой упиравшейся в такую же спинку ее кровати. Сквозь прутья она разглядела рыжеволосый затылок лежащего. А впереди той койки были еще кровати — они стояли в ряд, точно вагоны остановившегося поезда. И в конце коридора сияло яркое, до боли, окно. Туда все они, по-щучьему веленью, верхом на панцирных койках— хотели уехать: на станцию Золотое Лето.
Кто-то рядом с ней говорил:
— Павлик Краснов и эта девочка — из одного села. Надо же: и лежат по соседству.
Очнувшись в другой раз, она увидела лампочку на потолке, забранную плафоном, над самой головой; свет резал глаза, а квадрат окна впереди стал черным: Лето закрылось на переучет.
Она увидела, как медсестра склонилась над тем, кто лежал на койке впереди, а потом отшатнулась, вскрикнула и побежала, стала звать:
— Алевтина Юрьевна, Алевтина Юрьевна! Да где же она! Да что же это… Нет, я больше не могу…
А под ее койкой разверзался пол: там оказалось подполье, дверца стремительно открылась — и она, вместе с койкой, ухнула вниз, сначала падала бешено, а после медленно, точно попала в космическое пространство, как Валентина Терешкова. Простыня ее взлетела, она протянула руку, хотела поймать — и не смогла: только проводила взглядом белый промельк. Сильно придавила головой подушку, чтоб и та не сбежала — ведь она не грязнуля, она послушная девочка, каждый день мыла руки перед едой и умывалась (водичка-водичка, умой мое личико), вот только выпила не того молока…
Что же там — внизу: твердь или вода? А может, Млечный путь, Молочная река — розовое-розовое молоко… Не пейте, дети, молоко — будете здоровы!
Кто-то склонился над ней и вынес речной приговор: «Кама!»
Часть вторая
ПЕРЕСЫЛКА
Глава первая
КОРИДОР
Когда Крошечка пришла в себя, было опять светло. Голова не болела, не кружилась, тело не ломило, она сошла с койки на пол, взглянула на себя: эх, одежда на ней больничная — полосатая пижама. Босые ноги сунула в дерматиновые тапочки. Дежурная медсестра — незнакомая: некоторых она узнавала в лицо, — подошла к ней и, улыбнувшись, сказала: