Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма
Шрифт:
Но Маркс — это, так сказать, модернист; и эта конкретная теоретизация идеологии — опирающаяся, всего через двадцать лет после изобретения фотографии, на весьма современные фотографические метафоры (тогда как раньше Маркс и Энгельс отдавали предпочтение живописной традиции с ее различными камерами-обскура) — указывает на то, что идеологическое измерение встроено внутрь самой реальности, которая образует его в виде необходимого качества своей собственной структуры. Это измерение является, следовательно, совершенно воображаемым в реальном и положительном смысле, то есть оно существует и реально в той мере, в какой является образом, выделенным и обреченным оставаться таковым, поскольку сама его нереальность и неосуществимость и составляет то, что в нем реально. Мне вспоминаются некоторые эпизоды из пьес Сартра, которые могли бы послужить полезными хрестоматийными аллегориями этого специфического процесса: таково, скажем, страстное желание Электры убить свою мать, которое, как выясняется, не должно было осуществиться. Электра выясняет постфактум, что она на самом деле не хотела, чтобы ее мать была мертва (<<мертва>>, то есть мертва в реальности); она хотела лишь продолжать исходить злобой и гневом, требующим, чтобы та была /мертва/. И то же самое относится, как мы увидим, к двум другим достаточно противоречивым качествам рыночной системы, свободе и равенству: каждый желает желать их; но они не могут быть осуществлены. Единственное, что может с ними случиться — может исчезнуть сама система, их порождающая, поскольку в таком
Но вернуть «идеологии» этот сложный способ отношения к ее корням в ее собственной социальной реальности значило бы заново изобрести диалектику, в чем каждое поколение терпит неудачу, причем по-своему. Но наше, собственно, даже и не пыталось; последняя попытка, представляющая собой момент Альтюссера, давным-давно скрылась за горизонтом вместе с бурями минувших дней. В то же время у меня складывается впечатление, что лишь так называемая теория дискурса попыталась заполнить пустоту, образовавшуюся, когда понятие идеологии сбросили в пропасть вместе с остатками классического марксизма. Есть все причины поддержать программу Стюарта Холла, основанную, насколько я понимаю, на представлении о том, что фундаментальный уровень, на котором проходит политическая борьба, — это уровень борьбы за легитимность понятий и идеологий; что политическая легитимация проистекает из этого; и что, к примеру, тэтчеризм и его культурная контрреволюция были основаны на делегитимации государства всеобщего благосостояния или социал-демократической (или, как мы раньше называли ее, либеральной) идеологии ничуть не меньше, чем на внутренних структурных проблемах самого государства всеобщего благосостояния.
Это позволяет мне сформулировать моей тезис в его наиболее строгой форме: риторика рынка была фундаментальным и центральным элементом этой идеологической борьбы, борьбы за легитимацию или делегитимацию левого дискурса. Капитуляция перед различными формами рыночной идеологии — я имею в виду капитуляцию среди левых, не говоря уже о всех остальных — оказалась незаметной, но пугающей своей всеобщностью. Каждый готов сегодня промямлить, словно бы это была малозначимая и походя сделанная уступка общественному мнению и современным общепринятым представлениям (либо разделяемым предпосылкам коммуникации), что ни одно общество не может эффективно функционировать без рынка и что планирование очевидно невозможно. Это второй такт в судьбе дискурса, следующий за более старой его составляющей, «национализацией», примерно через двадцать лет, то есть тогда именно, когда, в общем-то, расцвет постмодернизма (особенно в политическом поле) оказался сиквелом, продолжением и исполнением старого эпизода о «конце идеологии», относящегося еще к пятидесятым. Так или иначе, тогда мы решили потихоньку согласиться с постепенно распространяющимся тезисом, будто социализм не имеет никакого отношения к национализации; и, как следствие, сегодня нам приходится соглашаться и с тем, что социализм на самом деле не имеет более никакого отношения и к собственно социализму. «Рынок присущ самой человеческой природе» — вот тезис, который нельзя спустить на тормозах; с моей точки зрения, это самый важный участок идеологической борьбы нашего времени. Если вы соглашаетесь с ним, поскольку он представляется маловажным допущением или, хуже того, если вы и в самом деле, «в глубине души», стали в него верить, значит социализм, а вместе с ним и марксизм и правда будут делегитимированы, по крайней мере на какое-то время. Суизи напоминает нам о том, что капитализм в некоторых местах не смог закрепиться, пока, наконец, не пришел в Англию; и что, если существующие в настоящее время социалистические режимы будут выброшены на помойку, после них появятся другие, лучшие. Я тоже верю в это, однако мы не должны делать из этой идеи самоисполняющееся пророчество. Двигаясь в том же русле, я хочу добавить к формулировкам и тактикам «анализа дискурса» Стюарта Холла то же самое историческое уточнение: фундаментальным уровнем, на котором проходит политическая борьба, является уровень легитимности таких понятий, как планирование и рынок, по крайней мере прямо сейчас и в нашей актуальной ситуации. В будущем политика примет, отправляясь от этой борьбы, более активистские формы, как уже бывало в прошлом.
Наконец, следует добавить, говоря об этом методологическом пункте, что понятийный аппарат анализа дискурса, хотя он и позволяет нам в эпоху постмодерна с удобством заниматься анализом идеологии, не называя его так, не более удовлетворителен, чем мечтания прудонистов: автономизация измерения/понятия/и именование его «дискурсом» указывают на то, что это измерение может потенциально отвязаться от реальности и воспарить в качестве чего-то полноправного, чтобы обосновать собственную поддисциплину и сформировать собственных специалистов. Я все еще предпочитаю называть/ рынком/то, чем он и является, а именно идеологему, и предполагать о нем то, что следует предположить о всех идеологиях: к сожалению, реалии приходится обсуждать ничуть не меньше, чем понятия. Является ли рыночный дискурс просто риторикой? И да и нет (если воспроизвести здесь великую формальную логику тождества тождества и нетождества); чтобы не попасть впросак, следует говорить как о реальных рынках, так и в такой же точно мере о метафизике, психологии, рекламе, культуре, репрезентациях и либидинальных аппаратах.
Однако это означает, что мы обходим стороной огромный континент собственно политической философии, который сам является своего рода полноправным «идеологическим» рынком, на котором, как в гигантской комбинаторной системе, доступны всевозможные варианты и комбинации политических «ценностей», возможностей и «решений», при условии, что вы считаете, будто вольны выбирать между ними. Например, в этом огромном универсальном магазине мы могли бы подобрать такое отношение свободы к равенству, которое соответствовало бы нашему личному темпераменту, например в тех случаях, когда государственному вмешательству противятся в силу того, что оно посягает на ту или иную фантазию индивидуальной или личной свободы; или когда равенство порицается, поскольку его ценности ведут к требованиям корректировать рыночный механизм и вмешиваться в него с оглядкой на «ценности» и приоритеты других типов. Теория идеологии исключает эту необязательность политических теорий, и не просто потому, что «ценности» как таковые обладают классовыми и бессознательными источниками, которые глубже источников собственно сознания, но и потому, что теория сама является особого рода формой, определенной общественным содержанием, так что она отражает социальную реальность более сложным образом, чем решение «отражает» собственную проблему. Здесь можно наблюдать в действии не что иное, как фундаментальный диалектический закон детерминации формы ее содержанием, что, возможно, не играет особой роли в теориях или дисциплинах, где нет различия между уровнями «явления» и «сущности» и где такие феномены, как этика или чистое политическое мнение как таковое, могут быть изменены за счет сознательного решения или рационального убеждения. Действительно, поразительное замечание Малларме — «il n'existe d'ouvert a la recherche mentale que deux voies, en tout, ou bifurque notre besoin, a savoir, l'esthetique d'une part et aussi l'economie politique» [236] — указывает на то, что более глубокое родство между Марксовой концепцией политической экономии в целом и сферой эстетики (например, в работах Адорно и Беньямина) следует искать именно здесь, в общем для этих дисциплин восприятии этого безмерного двойного движения плана формы и плана субстанции (если использовать альтернативную терминологию лингвиста Ельмслева).
236
«Разысканиям ума открыто только два пути, на которые раздваивается наша нужда, а именно, с одной стороны, эстетика и, с другой — политическая экономия»: Mallarme S. Magie// Variations sur un sujet/OEuvres completes. Paris: Gallimard, 1945. P. 399. Это высказывание, которое я использовал в качестве эпиграфа к «Марксизму и форме», встречается в сложном размышлении о поэзии, политике, экономике и классе, написанном в 1895 году, на заре высокого модернизма.
Это вроде бы подкрепляет традиционную претензию в адрес марксизма, будто он лишен какой бы то ни было автономной политической рефлексии, что, однако же, нам может показаться скорее уж сильной стороной, чем слабой. Марксизм — это и в самом деле не политическая философия мировоззренческого толка, он совершенно не в «одном ряду» с консерватизмом, либерализмом, радикализмом, популизмом и чем-то еще в том же духе. Конечно, марксистская практика политики существует, однако политическое мышление в марксизме, когда оно не является практическим в этом смысле, имеет дело исключительно с экономической организацией общества и с тем, как люди сотрудничают в организации производства. Это значит, что «социализм» не является, строго говоря, политической идеей, или, если угодно, он предполагает конец определенного политического мышления. Также это значит, что у нас есть близкие нам люди среди буржуазных мыслителей, но это не фашисты (у которых в этом смысле не слишком много успехов в плане мышления, да и в любом случае они остались в прошлом), а, скорее, неолибералы и рыночники, ведь и им политическая философия представляется совершенно бесполезной (по крайней мере с того момента, как удалось избавиться от аргументов марксистского коллективистского врага), а «политика» означает ныне просто обслуживание и обеспечение экономического аппарата (в этом случае скорее рынка, а не средств производства, организованных коллективом и находящихся в его собственности). Собственно, я буду отстаивать позицию, согласно которой у нас много общего с неолибералами, по сути почти все — за исключением самого главного!
Но сначала следует сказать очевидное, а именно то, что рынок как лозунг не только покрывает огромное разнообразие различных референтов или задач, но также почти всегда оказывается неподходящим названием. Начать с того, что сегодня в пространстве олигополий и мультинациональных компаний не существует свободного рынка: собственно, Гэлбрейт давным-давно указал на то, что олигополии — это имеющийся у нас несовершенный суррогат планирования социалистического типа.
В то же время рынок как понятие в его общем употреблении редко имеет какое-то отношение к выбору или свободе, поскольку и то и другое определено для нас заранее, о чем бы мы ни говорили — о машинах новых моделей, игрушках или телепрограммах: мы, несомненно, выбираем из их числа, однако едва ли можно сказать, что мы действительно оказываем определяющее влияние на выбор между ними. Следовательно, гомология со свободой является в лучшем случае гомологией с парламентской демократией нашего представительского типа.
Кроме того, в социалистических странах рынок, по-видимому, имеет большее отношение к производству, чем потреблению, поскольку на первый план там прежде всего выходит вопрос о поставке запасных частей, компонентов и сырья другим производственным единицам (и решением именно этого вопроса предстает тогда в фантазии рынок западного типа). Но, вероятно, лозунг рынка вместе со всей сопровождающей его риторикой был придуман как раз для того, чтобы обеспечить решающий сдвиг и смещение от понятийной системы производства к понятийной системе распределения и потребления, что на деле выполняется им, видимо, довольно редко.
Между прочим, по-видимому, также можно отбросить и довольно важный вопрос собственности, который представляет для консерваторов известную интеллектуальную трудность: в этом случае исключение «оправдания исходных прав собственности» [237] будет рассматриваться в качестве синхронической рамки, исключающей измерение истории и систематическое историческое изменение.
Наконец, следует отметить, что, с точки зрения многих неолибералов, у нас не только нет еще свободного рынка, но и то, что мы имеем вместо него (и что в иных случаях защищается в качестве «свободного рынка», противостоящего Советскому Союзу) [238] , а именно взаимные соглашения и подкупы групп влияния, частных интересов и т.д., является, согласно позиции новых правых, структурой, абсолютно враждебной настоящему свободному рынку и его учреждению. Анализ такого рода (иногда называемый теорией публичного выбора) является правым эквивалентом левацкого анализа медиа и консюмеризма (другими словами, обязательной теорией сопротивления, экспликацией того, что в публичной области и публичной сфере мешает обычно людям согласиться на лучшую систему, препятствуя самому пониманию и принятию такой системы).
237
Barry M. P. On Classical Liberalism and Libertarianism. New York:
St. Martin’s Press, 1987. P. 13.
238
Ibid. P. 194.
Причины успеха рыночной идеологии можно поэтому искать не в самом рынке (даже если удастся выяснить, какой именно из этих многочисленных феноменов обозначается этим словом). Но лучше начать с наиболее сильной и полной метафизической версии, которая связывает рынок с природой человека. Этот взгляд фигурирует во многих, часто неразличимых, формах, однако в удобном виде он был формализован в качестве особого метода Гари Беккером в его подходе, восхищающем своим тотализирующим характером: «Я утверждаю, что экономический подход дает ценный унифицированный аппарат для понимания всего человеческого поведения» [239] . Так, к примеру, особому рыночному анализу можно подвергнуть брак: «Мой анализ предполагает, что похожие и непохожие люди вступают в брак, когда это максимизирует совокупный товарный продукт домохозяйства по отношению ко всем остальным бракам, независимо от того, какой именно показатель максимизируется — финансовый (например, уровень заработной платы и дохода с собственности), генетический (например, рост и интеллект) или психологический (например, агрессивность и пассивность)» [240] . Но особенно проясняет дело одно ключевое примечание, благодаря которому начинаешь понимать, какова настоящая ставка этого интересного тезиса Беккера: «Позвольте мне еще раз подчеркнуть, что товарный продукт — не то же самое, что национальный продукт в его обычных оценках, что он включает детей, партнерство, здоровье и ряд других товаров». Таким образом, в глаза сразу же бросается определенный парадокс, имеющий наибольшее симптоматическое значение для туриста, забредшего сюда из марксизма: эта наиболее скандальная из всех моделей рынка является на самом деле моделью производства! В ней потребление открыто описывается в качестве производства товара или специфической пользы; другими словами, речь идет о потребительской стоимости, которая может быть чем угодно от сексуального удовлетворения до удобного места, где можно отыграться на своих детях, если внешний мир к вам не слишком добр. Вот ключевое описание из Беккера:
239
Becker G. An Economie Approach to Human Behavior. Chicago: University of Chicago Press, 1976. P. 14.
240
Ibid. Р. 217.