Профессия: театральный критик
Шрифт:
Стоит обратиться к истории театрального искусства, как тотчас же выясняется, что на всем ее протяжении происходило весьма сложное взаимодействие упомянутых выше моментов, начал и качеств в виде более или менее отчетливого чередования. Оно совершалось в виде ведущих стилевых тенденций, и прежде всего — жизнеподобия и условности, прямого и непосредственного отражения действительности в эмпирически проверяемых образах и поэтической ее интерпретации в обобщенно-театральных формах. Самое же любопытное, что опыт прошлого показывает: самые плодотворные для театра эпохи падают на время, когда намечается синтез театральности и правды, когда происходит обогащение психологического и, более того, бытового реализма в его исторически обусловленных формах исторически же обусловленными открытиями условной сцены. Можно даже утверждать, что
Не трудно понять, что отказ от любой из указанных стилевых тенденций способен нанести непоправимый урон другой, что только их органическое соединение в творческой практике театра—всякий раз в своем особом сочетании, в неповторимом повороте — ведет к полной и естественной реализации эстетических возможностей сценического искусства.
Если на сцене торжествует сугубая и самоцельная театральность, умаляющая правду, зритель теряет способность к сопереживанию, утрачивает "чувство жизни" (Л. Андреев). Тогда перед театром разверзается одна из "бездн", от которых предостерегал Альбер Камю, — художник становится творцом "пустячков", сознательным или невольным "шарлатаном" от театра.
Если на сцене побеждает возведенная в фетиш повествователь-ность, бытописательство и натурализм, то со сцены уходит поэзия, зрительские эмоции лишаются эстетического начала, перестают быть художественными эмоциями. Тогда зрительское "чувство жизни" перестает быть "высшим и просветленным" (Л. Андреев). Тогда театру начинает угрожать другая опасность, подмеченная Камю, — он становится источником, наряду со многими другими, информации, оказывается беззащитным перед воздействием злобы дня и заурядной публицистики, рискует превратиться в "прислужника" той или иной идеологии и, в конце концов, рухнуть в "бездну" "пропаганды"...
В творческом акте только синтез правды и театральности, равновесие жизни и искусства способны привести к тому, о чем писал Л. Андреев: глядя на "картину", заключенную в рамку сценического портала — или вынесенную далеко за его пределы, но не перестающую от этого быть именно "картиной", то есть некой целостностью, неким единством целей и средств, — зритель испытывает "высшее и просветленное чувство жизни".
Другое дело, что этот синтез всякий раз совершается на новой основе, на принципиально разных уровнях и в непредвосхитимом многообразии вариантов, что и заставляет меня отказаться в моих рассуждениях от ориентации на какую-то определенную "модель" театра.
Нет мнения более ошибочного и опасного, нежели то, согласно которому чем выше уровень условности того или иного сценического явления, тем в большей степени оно, так сказать, принадлежит искусству, а ежели верх в нем берет правдоподобие и достоверность, то, изволите видеть, это явление отдаляется от искусства и обращается в жизнь. Такой подход к театру, к сценическому творчеству говорит о непонимании его природы, о неумении воспринять явление сценического искусства как живую и сложную систему, как высокоорганизованную и внутренне цельную структуру.
Конечно, театр начинается с вешалки, но как часто, к сожалению, вешалкой он и кончается. Потому что очень многое из того, что нынче можно увидеть на сценах наших театров, оставив свое верхнее платье, естественно, в гардеробе, на мой взгляд, театром, строго говоря, вовсе и не является. Потому что театр реализует себя постольку, поскольку его произведения художественны, и в той мере, в какой его искусство содержательно. В этом отношении никакой существенной разницы между театрами, на знаменах которых начертано: "Театральность!" или "Правда!" — не существует. И там, и здесь "форма" должна "дышать, пульсировать глубиной содержания", должна быть "согрета внутренним содержанием". Любопытно и особенно важно для моей аргументации следующее обстоятельство: первая часть этого определения дана Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом, вторая — Леонидом Мироновичем Леонидовым. Удивительно красноречиво совпадение именно в этом пункте двух, казалось бы, изначально противоположных театральных систем — "мхатовской" и "мейерхольдовской". А потому не имеет ли смысла предположить,
Вариантам этим — несть числа. Они нередко располагаются в одном и том же историческом времени, зачастую споря, дополняют друг друга.
Кажется — еще немного, и театральная постановка утратит свою структурную определенность, "разменяет" свою образность на абсолютное жизнеподобие, растворится в заурядном быте. Кажется — еще чуть-чуть, и спектакль превратится в подобие циркового представления, содержанием которого является мастерство, как таковое, игра, как она есть. Но эти "немного" и "чуть-чуть" становятся, в конце концов, теми границами, в которых театр сохраняет себя как театр. И какие бы отношения ни складывались внутри этих границ между жизнью и искусством, между познавательным и эстетическим, между правдой и театральностью, важны только они, эти границы. Отделяющие "театр" от "нетеатра", они познаются и формируются как бы в два этапа и, соответственно, по вполне определенной и универсальной логике, о чем весьма проницательно писал Герман Гессе в своем романе "Игра в бисер", к которому нам еще предстоит обратиться: "Наше назначение — правильно понять противоположности, то есть сперва как противоположности, а потом как полюсы некоего единства". В формуле Гессе, если ее, разумеется, всерьез применять к театру, меня смущает только одно слово— "понять". Вероятно, потому, что "понимание" опять-таки подталкивает к головному представлению о природе театра, к сухому и бездушному теоретизированию. Нет, не понять — скорее, может быть, ощутить эти "противоположности", пережить их в творческом акте, и затем —ко мне прямо-таки привязалась эта фраза — осуществить их уже как "полюсы некоего единства" в живой ткани сценического искусства...
Не имея возможности использовать практику современного отечественного театра для подтверждения вышеизложенного — тут уж ничего не поделать! — обращусь к не столь давнему театральному прошлому, в котором разнообразные сценические "модели" сосуществовали едва ли не рядом и, как уже сказано, споря друг с другом, друг друга же весомо и дополняли.
...Горьковские "Мещане" в постановке Георгия Товстоногова. Режиссер демонстрировал удивительную способность к "самопожертвованию": готовность раствориться в предметном мире спектакля, решимость "умереть в актере". Плотность осязаемой, зримой, звучащей бытовой среды находила продолжение в предельной конкретности, достоверности и психологической емкости сценического существования актеров. Прошлая жизнь была представлена на сцене с такой редкостной полнотой, что, казалось, в этом сугубо бытовом спектакле нет и не может быть места поэзии, театр отступает перед натурализмом и вот-вот станет "нетеатром".
Ничуть не бывало: течение реальной жизни, сохраняя подлинность и непредугаданность, все очевиднее шло по строго определенному и тщательно выверенному режиссером руслу. Начинаясь в толще быта, сохраняя связь с житейской сферой, оно вело к раскрытию характеров, сличению позиций, наконец, к их оценке. Способ существования персонажей незаметно вбирал в себя не только бытовую и психологическую, но и социальную, историческую правду эпохи. Обитатели спектакля пытались "настраиваться жить" — и никак не могли этого сделать. Такой, казалось бы, прочный, основательный и давящий уклад трещал, разламывался вдребезги, и истошному, тоскливому и бессильному воплю мещанина: "Полиция! Полиция!"— отвечала подпрыгивающая, насмешливая, равнодушная музыка, возникающая в спектакле всякий раз после очередной "баталии"...
Товстоногов вернул пьесе Горького "первоначальную естественность житейских... отношений", его "новаторство... осуществилось в формах традиционного спектакля" (К. Рудницкий). Но как же театрально было все то, что происходило на сцене! Какой замечательной художественной энергией отличался постановочный замысел, направленный на воссоздание и исследование жизни таким образом, чтобы "быт, углубляясь, сам себя уничтожал как быт... становился сверхнатуральным", тяготел к символу (Вс. Мейерхольд)...