Путь бесконечный, друг милосердный, сердце мое
Шрифт:
– Заходи, – ласково сказал Амор.
Иге затряс головой.
– Отчего?
– Не могу. Недостоин, – сдавленно, судорожно выговорил Иге.
Амор пожал плечами и вышел. Став рядом с Иге, он сказал.
– Я тоже. Но если бы туда смели заходить только те, кто достоин, там бы никогда людей не было. Вообще никогда. Заходи.
Иге не шевелился. Амор положил ему руки на плечи; это было тем более просто, что между ними было чуть ли не полметра разницы в росте. Иге сжался, словно готовился если не к удару в спину, то к чему-то не менее неприятному, но покорно стоял рядом с Амором.
– Я священник, – спокойно произнес он. – Ты помнишь это. Помнишь?
Иге робко кивнул.
– Поэтому я и только я могу решать, кто достоин войти в церковь
Иге опустил голову. Амор подумал даже, что он чего доброго подбородком ребра сломает. Но он ждал ответа, и Иге не осмелился ослушаться. Кивнул.
– И я уверен, что мы оба можем войти в часовню. – Не меняя тона, закончил Амор. – Разумеется, – словно спохватившись, уточнил он, – ты можешь просто не хотеть.
– Я хочу, – сразу же буркнул Иге. – Я очень хочу, – выдавил он. Амору показалось, что он давит рыдания.
– Тогда идем, – тихо отозвался он и легонько подтолкнул мальчика вперед. – Иди. Смелей.
Получилось. Иге вошел. Амор не снимал рук с его плеч, вел к скамьям, усаживал его, садился рядом. Опустил руки на спинку скамей впереди, вздохнул с горьким удовлетворением, опустил голову на руки. Не молился – не получалось. Просто наслаждался тишиной, которая не была пустотой. И придумывать не нужно было ничего – не так, как еще восемнадцать часов назад в лесу: все сделали за него. Место, предназначенное для тихого поклонения, воспоминаний и мечт. И даже ритуалы. Все для ленивых. Для него, Амора Дага в том числе.
А Иге сидел рядом с ним, напряженный до боли, зажав между колен кулаки, и дрожал. Амор повернул к нему голову, тихо спросил:
– Вы как молились?
– Мы не молились, – всхлипнул Иге. – Никогда-никогда.
– А до того?
– Никогда-никогда, – упрямо повторил Иго. – Никогда-никогда.
– И даже с мамой? С папой?
– Не помню… – в отчаянии сказал Иге. – Мы ходили в большой дом, меня учили историям, мама с папой были в большом доме, я ненавидел-ненавидел это. Нас учили читать по тонким книгам. А я ненавидел. Хотел на улицу, бегать и играть, а мама говорила, что я плохой. Плохой-плохой. И ее больше нет. И ничего больше нет.
Амор поднял голову, посмотрел на подсвечник впереди. Свечи не горели – разумная предосторожность, чтобы не случилось пожара ночью, когда опасности внутри лагеря и не ждет никто. Но они были, оплавленные, какие-то больше, какие-то меньше. И их было много. Что, кстати, почти не удивляло его. Африканцы с почтением относились к огню, этот обычай – почитать живых и мертвых свечами – понимали по-разному, толковали с упоением, часто противореча в каждом слове учению Церкви. И плевать ему на это было, хотя он никогда и никому не признался бы в этом, особенно своему начальству. Наверное, Иге тоже понял бы что-то свое, завидев совсем слабый огонек. Амор встал, хотя куда больше ему хотелось сидеть, опустив голову на руки, дремать, просыпаться, видеть сны – ткань действий, похожих на реальность, но только отдаленно, соединенных друг с другом грубо и непоследовательно, рассыпающихся от любого шороха, позволяющих ему оперировать ими, как взбредет его собственному, больному, злорадному воображению. Только рядом сидел Иге, которому куда больше, чем Амору отдых, нужно было найти что-то в этом мире, что дало бы какое-то основание его собственному «Я». Возможно, вновь созданному – из праха, осколков, дерьма и кто знает чего еще. Возможно, новому: если Иге захочет избавиться от прошлого вообще, Амор будет последним человеком, отговаривающим его от этого. Главное – поддержать Иге на грани, отделяющей то прошлое, приведшее его на один с Амором путь, от будущего, которое Иге сможет создать по своему усмотрению. Амор встал, скривился – ноги болели, кожа, кажется, треснула в паре мест, не из приятных ощущение. Ему бы лечь. Перебрать подвески на цепочке. Потянуться за коммом. Послушать гул в ушах – Амор наконец мог слушать его и только его. Амор пошел к подсвечнику.
Спички обнаружились под столешницей – и отчего-то это было приятно: человек все-таки куда постоянней, чем сам о себе думает. Амор зажег четыре свечи, прежде чем спичка сгорела. В часовне было сумрачно; на улице светили фонари и прожектора, и этого света было достаточно, чтобы неплохо различать предметы. Со свечами стало неожиданно уютно в этом маленьком помещении, хотя Амору, как ни странно, не хватало простора, неба, деревьев рядом, криков животных, ветра, даже дождя. Амор поправил свечу; не потому, что в этом была необходимость, а просто чтобы ощутить под пальцами нечто гладкое, безопасное, предсказуемое, чтобы еще раз убедиться, что он снова в цивилизации, в безопасности, защищен. Он посмотрел на Иге: тот сидел на том же месте, все так же сжавшись в комок, даже не поднял головы, чтобы посмотреть на действия Амора. А ведь мальчишка, ему должно быть интересно было. Бы. Это благоговение перед церковью, скатывавшееся в священный ужас, было Амору по нраву. И оно же тревожило его: а ну как Иге слишком близко к сердцу примет чистоту места и свою собственную оскверненность?
Он, хоть убей, не знал, что делать. Были бы это нищие и бездомные, как те беженцы – знал бы. Их учили, он сам учился – у них же: они и подсказывали, когда жаловались на себя, на жизнь, друг на друга. В этом нытье обязательно встречались фразы типа «я понимаю, что это дано мне в наказание – в назидание – в поучение – еще для чего-нибудь», «я понимаю, что жесток и требователен, эгоистичен и так далее, а должен быть…». Просто внимательно слушая, уже можно распознать слова, которые они жаждали услышать и от него. Сами ситуации были знакомы Амору; в той жизни, из которой к нему прибивало самых разных, но в чем-то похожих людей, было много чего одинакового, думать подчас не приходилось совсем. С Иге, знавшим только свое имя, не помнившим фамилию, имена родителей, даже то, есть ли у него братья и сестры, это не помогало никоим образом. Просто потому, что он был беженцем когда-то в иной жизни, закончившейся настолько давно, что от нее не осталось внятных воспоминаний – ничего, чтобы хотя бы иметь возможность придумывать себе новые. И тем более не способствовало намерениям Амора безнадежное настроение Иге: мальчик не смел – и это читалось во всей его позе, даже в том, как трепыхались иногда плечи, когда он глушил еще один вздох или всхлип – пошевелиться.
В любом случае, стоять и упиваться своей беспомощностью надоело. Амор подошел к Иге, погладил его по плечу – тот отшатнулся, словно по нему каленым железом провели. Голову не поднял, на Амора не посмотрел, снова застыл. Амор опустился на корточки.
– Давай-ка подойдем к свечам, – предложил он, стараясь скрыть обреченность, недовольство своей неизобретательностью за ласковой интонацией, простыми словами, попыткой представить приказ просьбой. Иге знал первое, но не второе. Он и услышал приказ. Подчинился, встал, замер, держа руки по швам. Амор тоже поднялся. – Идем, – тихо сказал он.
У столика спросил:
– Ты когда-нибудь зажигал свечи? В церкви, например.
Иге молчал, затем помотал головой – и повесил ее, тяжело вздохнул.
– Или не помнишь? – предположил Амор, пытаясь растворить мысли, которые могли восстать в Иге – что у него и таких простых радостей не было. Иге пожал плечами. – Давай-ка, возьми свечку. Люди могут прочесть молитву, прежде чем зажеть свечку. Можно о чем-то попросить или поблагодарить. Или пообещать, – медленно добавил Амор, словно вспоминая что-то. – Можно себе, можно другому.
Пламя свеч казалось особенно ярким в сумраке; теплым, желтым, ласковым, совершенно неприветливым, отказывавшимся давать ответы, ничего не обещавшим – равнодушным. Амор поправил подвески – одну, с янтарем, погладил, в задумчивости взял свечу, медленно поднес к горевшим, долго смотрел, как занимался фитиль. «Отличная терапия, – думал он. – Вроде ничего не сделал, никому не пообещал, а доброе дело совершил». И Иге стоял неподвижно, словно пытался раствориться в пламени, сжаться в совсем маленькую искру, чтобы оказаться враз уничтоженным таким беспомощным огоньком.