Путешествия по следам родни
Шрифт:
Приятно было встретить их через столько лет в других местах России и моложе прежнего.
«Обождите, скоро придут», - приветливо сказала мне эта родственница, подавая мягкий стул. Когда появились сотрудницы, я еще полчаса егозил, как возбужденная плотва в городской ванной, а потом надолго затих: эти бабы вели себя так и на разведочные расспросы отвечали с таким умиротворением, что становилось ясно даже мне, порывчатому маниаку: все давно решено, изменить что-либо нельзя. Провидение все предусмотрело. Автобус на Сямжу ходит, а пойдет ли седни, не знам. Редакционный шофер вроде сломался, но это надо узнать у редактора. Редактор, шустрый, живой и круглый господин, - вероятно, из управленцев: инструктор горкома партии, районный семеновод, что-нибудь в этом роде, - на мою наглую просьбу одолжить 50 рублей с возвратом через неделю ничуть не сконфузился и запел про низкие оклады, дороговизну. Весь тираж приходится печатать в соседнем районе: своя типография даже бланки не издает, подписчиков не стало, дотаций нет. Машина? Машина на приколе, бензин вон как
Последовало несколько неодобрительных замечаний по поводу депутатской активности патриарха советской литературы. Письмо? Письмо перешлем, это можно. А зачем вам в Лисино? А-а…
День вызревал и наливался зноем, а в редакции было прохладно, комфортно. Сотрудницы угостили меня прекрасным пустым чаем. Я заботился, удастся ли на обратном пути сесть в поезд за фу-фу: на эти 50 заемных рублей я, наивный человек, очень рассчитывал. Хлестаков неудачливый: провинциалы, святая простота – как не дать столичному аферисту. Редактор щебетал до того много и сладко, в его словах сквозила такая, юмором сдобренная зависть к В.И.Белову, что я уже готовился как поядовитее ему нагрубить. Вот так-то и всю мою жизнь с этими говорунами: посодействовать на словах, помочь морально, советом – нет проблем, а сделать что-либо реально – таких трудностей навоздвигают, таких хлопот напредрекают, что вечным дебитором себя ощутишь. Такой же вот Чухонцев сидит в «Новом мире», такой же Лаврин в «Юности», такой же Ковальджи в «Московском рабочем», такой же Трофимов в «Советском писателе», такой же Финько в Государственной Думе, такой же Ионин в «Столице», такой же Дорошенко в Московском отделении Союза писателей, такой же Артемов в «Москве», такая же Чичина в «Смене»: в лепешку разобьются, чтобы отговорить тебя от твоих намерений.
Я просидел там до трех часов пополудни, позволив себе только пачку рассыпчатого печенья фабрики «Большевичка» (на бисквит это изделие не тянуло), чтобы не пить столь щедрый чай совсем впусте. Транспорт в моем направлении все еще был возможен, и редакционный шофер мог починиться.
Озабоченный, что, пока спускаюсь пыльным тенистым проулком к реке, они там роются в рюкзаке, интересуясь полномочиями столичного гостя, я испытывал некое термостатическое и лимфокровеносное беспокойство: было так жарко, что так и тянуло к воде уравновесить разнонаправленные дисбалансы внутрях. Рубашку уже загодя снял и, выведенный на берег, невольно в восхищении остановился.
Бывают удовольствия, которые, когда их вкушаешь, длишь. Там есть гидродинамический реостат, в организме. На случай закипания влаги, на случай пожара в крови, и он показывал крайнюю отметку; заглоченный внутрь горячий чай настоятельно давил на клеточные мембраны; всю эту конструкцию Вассермана следовало немедленно погрузить в воду, чтобы предотвратить Уотергейт. Но кожа плеч, когда оглаживал, еще холодила, следовательно, процесс контролировался. Тенистый проулок вывел на возвышенный пустой берег к узкому – только двоим разминуться – длинному навесному мосту; мост провисал совсем немного. Другой берег был пологий, травяной с каменистой отмелью; где часто раздевались купальщики, уже образовался серый песок. Это была та же река Кубена, которую мы проезжали на подступах к Устью, только вполовину `yже и ближе к истокам. Где-то я этот ландшафтный вариант уже смотрел, но сейчас было не вспомнить. Бронзовое проникновенное солнце высвечивало каждый камень в русле; вода стремилась в ложе берегов лавиною, как неяркий штапель из рук щедрого мануфактурщика, - без единой складки, без завихрений и воронок. Задорно визжали и барахтались щуплые бронзовые дети. Уже зная, что сейчас к ним присоединюсь, я еще задержался на этом берегу.
Не знаю, кто что об этом подумает и обо мне умозаключит, но только я боялся. Если бы всё в этой поездке было морально дозволено, я не встретил бы депутацию от матери. На родину матери, в Тарногу, я ездил двумя годами прежде. Кокшеньга была лишь территориальной соседкой Кубены, даже текла в противоположную сторону. Обе были притоками Северной Двины. В Кокшеньге я никогда не купался, на купание же в Кубене сохранялся запрет. Шкодить, да притом матери, меньше всего хотелось. Это было как целиковый вкусный кремовый торт, оставленный на честное слово: не забранят, если отрежу кус, но морально нехорошо. Мне бы понять уже тогда, что и двоюродники по матери (родственники ее брата) не так уж благорасположены ко мне – и к ней самой, как прежде представлялось, что это они попугивают наказанием за удовольствие, которое даже лису доступно. Отпрыски у них шли в Сямжу, Тарногу и Тотьму. И совсем не безупречно с моей стороны, что ни в один из этих соседних районов я не намылился, а приехал в Харовск – якобы в Белову, якобы в Лисино. «Давне-енько не брал я руки шашек. – Зна-аем, как вы не умеете в шашки играть». Точь-в-точь на широте Майклтауна, даже минуты и секунды совпадают. А Вологду, зараза, проехал без остановки и к двоюродникам гостевать не пошел. «Зна-аем, как вы не умеете в шашки играть». Вот тебе полчаса – и решай. Или на вокзал - и в Москву, или интервьюером в Тимониху, либо памятливым Борхесом в Лисино оживлять прежнее восприятие, или в Сямжу пешим туристом. А только ночевать тебе здесь нельзя.
«И чего приехал? – тоскливо размышлял я, стоя перед мостом. – Ведь был же уже в Тарноге… Хоть бы с матерью чего худого не случилось. Что вообще за странности со мной происходят который уж год!» Тревога росла, множилась на фоне общей оптимизации
Я отбросил тревогу и шагнул на мост. Шел – и возникало неотвязное представление некой пространственной перестановки типа «алеа якта эст»: вот, мол, ты и перешел Рубикон, вот, мол, искупался. Уж в Сухоне тебе тепереча, паре, не купыватче. Укор был материн, внутренний гэбист и стращатель подзуживал, а я старался только восхищаться чистотой реки. Он был бессилен, а страшилищами он меня закончил пугать еще в начале девяностых.
(Понимаете: одно дело, когда пишешь, таким образом решая назревшую или темную личную проблему; это называется «спасаться творчеством», как женщина спасается рожденными ею детьми. А другое, как сейчас: писать, расходуя неприкосновенный запас, устойчивый статический нейтралитет, прекрасное самодовольствие и равнодушие. Этого в моей судьбе было дано так мало, что я не хотел бы расходовать эти ингредиенты, изводить добро на дерьмо. Я даже не уверен сейчас, что, исследуя харовскую поездку, не создаю себе проблем или не помогаю врагам решать их проблемы. Вот. Зачем все-таки пишу? – спросите вы. Вот именно, зачем?..)
Когда я утверждал, что удовольствия длишь, имелось в виду, что есть, например, удовольствие давно не мывшегося человека или шахтера при виде чистой проточной воды. Кроме того, что был потный, я, проживая в Москве, был так давно гоним, так давно не соприкасался с натурным, так давно и на полной эмоциональной злобе ненавидел духи «шанель» и автомобильную полировку (а именно такого рода искусственной красотой, такой правотой цивилизация и изгоняла меня, грешного натурального человека), что эта благословенная мелкая речка воспринималась как желанный оазис. Ведь я сотни раз проезжал и десятки раз стоял в летней Москве на Электрозаводском мосту, но Яуза не только не вызывала интереса влажностью, мокростью, но и полное отвращение: никто же не стремился бы, кроме извращенцев, искупаться в разведенных экскрементах. А ведь это была та самая Яуза, в которой еще Леонид Сабанеев ловил рыбу на пуды. Теперь же я предвкушал настоящее блаженство ч и с т о й проточной воды. Причем – нисколько не выдумываю – к этому предвкушению добавлялся привкус а с т р а л ь н о й чистоты моей стихии – воды. Я готовился искупаться как бы в себе – в воде. И некие контролеры, допустившие меня сюда приехать, зная, что волжскими реками брезгую, допустили и искупаться в Кубене в жаркий июльский полдень.
На зеленом берегу я быстро скинул одежду и, неловко после обуви ставя стопу, пошел по камням в воду. Это было благолепие! Ничего чудеснее этого купания у меня не было. Эту красноватую, как слабая марганцовка или чай дерева каркадэ, эту студеную и чистую воду можно было пить, как охлажденную пепси-колу, а не то что плавать в ней. Окунувшись сразу и с головой в этот горный хрусталь, я ощутил себя рыбой, тем более что шемая тут же во множестве вертелась под ногами. Ни одной поганой водоросли не встречалось глазу, ни одной вонючей кубышки – только россыпи разноцветных камней, среди которых сразу захотелось начать поиски всерьез поделочных. Я плавал, нырял, поворачивался с ощущением, что я куда моложе, здоровее и счастливее этих детей (хотя был только строже в расходовании сил и не визжал). Дважды я пил эту воду долго и вдосталь, как делают, забредя по колено, коровы в жаркий полдень; когда литая прохлада влаги вливалась в распаленное нутро, в то время как такая же литая напористая сбивала и раскачивала тело, я познавал блаженство настоящего покоя. Такое же со мной бывало осенью, если проселочная дорога сплошь блестела лужами, а с небес с пробрызгом и ветром продолжало лить. И как очень хорошее вино полезно в меру, и очень большое удовольствие – не затянутым, мое купание тоже не продлилось и десяти минут. Я только подумал со сглаженным раздражением, что эти небесные блюстители, контролеры, ангелы, предстоя окаянной душе моей, слишком увлекаются запретами. Я еще не знал тогда, что наслаждения в моей жизни будут ими пропорционально отмерены и всё последующее поведение сдержанно подчинено защите интересов будущего поколения (или, возможно, соузников из смежных камер). Но и этот укол раздражения не был протестом, это была печаль.
Я знал, что больше не увижу Кубены, но купался в Кокшеньге. То есть в Сухоне-то, на родине отца, я купался бессчетное количество раз, а вот в материнском речном притоке – впервые, да и то в подмененном. Вот такая сложная штука – жизнь, особенно когда у вас полно сумасшедших родственников. Удобное положение среди них, чтобы они тебя бритвами не покромсали и спичками не сожгли, не скоро отыщешь. Усилия по реабилитации и спасению других, пусть даже и потомков, тобою самим воспринимаются как милость, как дозволение самому спастись (да побыстрей!), а ведь чувствовал я и тогда, что эти скоты изводят мать и сам я, здесь вновь объявившись, ей вреж`y. При этом новое пространственное положение, дополнительные сигнатуры качественно измененного бытия следовало все же осуществлять, хотя бы и по тому парадоксальному постулату, который в свое время вывел Лев Шестов: мол, если у меня умер отец, так это ужасно, а если у соседа – это естественно, в природе вещей. Так вот, я-то приезжал чувствуя, что это м о я мать умирает, что это я смертельно рискую и противозаконно наслаждаюсь, что поэтому, если уж рисковать, то в быстром темпе и. возвратясь в Москву, постараться вред от поездки дезавуировать. Это был тот же тришкин кафтан: от полы отнималась заплата, чтобы надставить рукав. Руина в одном месте оказалась необыкновенно крепка, и я реставрировал ее наиновейшим составом.