Пять времен года
Шрифт:
Он вернулся в кухню, чтобы пообедать, — еда была вкусной, какая-то смесь неизвестных ему трав, она сварила также странное блюдо из баклажанов. Он заглянул в холодильник, там оказались еще кастрюли. Неужто он и впрямь велел ей столько наварить? Или же она действовала по собственному разумению? Часы показывали три пополудни, и он позвонил теще — узнать, как она себя чувствует и не знает ли, куда запропастился его гимназист, он все еще не вернулся из школы. Мальчик иногда шел прямо из школы к бабушке, пообедать в столовой дома престарелых. Но телефон тещи не отвечал. Он позвонил старшему сыну, Омри, но его телефон молчал тоже. Казалось, что с завершением семидневного траура все семейные узы разом распались. В доме по-прежнему стояла незнакомая глубокая тишина. Он затемнил, по своему обычаю, спальню и даже прилег, как делал это во время ее болезни, чтобы набраться сил для ночных бдений, но ему так и не удалось заснуть, хотя он и этим утром проснулся на рассвете. Его вдруг встревожило отсутствие гимназиста. Он включил радио и под звуки музыки начал сортировать оставшиеся после нее лекарства — их набралось огромное количество, часть он выбросил сразу, часть вернул в аптечку, а двадцать коробочек с тальвином оставил на полке, соорудив из них маленькую цветную стенку; это он не выбросит, было бы глупо выбрасывать неиспользованным такое дорогое лекарство. Потом он принялся восстанавливать в спальне тот порядок, который был тут несколько месяцев назад, до того, как ее переоборудовали для других целей, — приволок из соседней комнаты вынесенные
Мальчика все не было. Молхо вдруг понял, что не знает ни имен, ни телефонов его одноклассников. Он вышел на улицу — посмотреть, не идет ли сын, но холодный, угрюмый ветер загнал его обратно в дом, он налил себе кофе, поставил рядом с чашкой блюдечко с коржиками, сел за письменный стол и начал приводить в порядок банковские счета, которые скопились за неделю траура. Список компенсаций, которые причитались его жене от министерства образования, он составил еще раньше.
Сын явился в половине шестого — он, разумеется, забыл утром взять ключ, поскольку за последние полгода привык, что в доме всегда кто-нибудь есть. Ну что ж, теперь многое изменилось, сказал ему отец, отныне тебе придется всегда иметь при себе ключ, я не намерен сидеть и ждать тебя здесь, как нянька. За ужином Молхо сам накрыл стол и расставил приготовленные домработницей новые блюда, но сын не выразил особого восторга по поводу новых восточных кушаний, да и у самого Молхо тоже не было большого аппетита, какой-то незнакомый озноб гулял в его теле. Он снова позвонил теще, будто это была отныне его обязанность, но там опять не отвечали, и тогда он позвонил в информацию дома престарелых, и ему сказали, что она вышла в полдень и еще не вернулась. Он решил прилечь, ощущая, что, кажется, подхватил на кладбище простуду, а сын тем временем удобно расселся перед телевизором. «Как ты можешь? — удивился отец. — Ведь у тебя завтра экзамен по истории?» Но гимназист отнюдь не выглядел обеспокоенным: он будет заниматься ночью — чем позже учишь, тем лучше запоминается материал. «Я иду спать, если бабушка позвонит, скажи ей, что я сплю», — сказал Молхо, пошел в спальню, уже принявшую его усилиями прежний облик, и стал раздеваться, перебирая в памяти воспоминания последних дней и те бурные события, которые, как ему теперь казалось, произошли не одно за другим, а были как бы отделены друг от друга большими просветами пустого, бесформенного времени. Он решил погасить ночник, который они с женой раньше никогда не выключали, незнакомая тьма обступила его со всех сторон, и он сразу же погрузился в сон, но вскоре после полуночи испуганно вскочил, потому что ему вдруг показалось, что он снова слышит где-то рядом тот жуткий, сверлящий душу хрип. Он быстро встал и увидел, что в кухне горит свет и из носика стоявшего на огне чайника бьет струя пара. Спросонья ему показалось, что уже наступило утро и домработница вернулась в дом, но нет, снаружи стояла ночь, и только его сын, почему-то полностью одетый, вышел к нему вразвалку, волосы падали ему на лицо, он пришел приготовить себе еще одну чашку кофе. «Ты сошел с ума, почему ты не спишь?» Выяснилось, что он не успевает. Молхо сел рядом с сыном, приготовил себе чай, чтобы успокоить боль в горле, потом принялся листать журналы, в которые не заглядывал целую неделю, и среди траурных сообщений нашел большое объявление о кончине своей жены, подписанное сотрудниками его министерства, — эти соболезнования предназначались лично ему, но раньше не попались ему на глаза и теперь очень его взволновали.
Назавтра он вернулся на работу. С утра к нему то и дело заходили выразить сочувствие те, кто не пришел на похороны и не навестил его дома во время траура, потом работа быстро утомила его, да и боль в горле тоже стала сильней, так что в обед он решил уйти совсем и, уже спускаясь по лестнице, увидел перед собой юридическую советницу, весьма элегантную, в коричневом шерстяном платье — она не подозревала, что Молхо идет следом за ней, и это позволило ему хорошенько разглядеть ее сзади. Ее бледную шею охватывала металлическая цепочка, слишком тяжелая и грубая на его вкус. Здорова ли она? Странная мысль вдруг поразила его — может быть, она тоже больна? Может быть, и в ней гнездится какой-то недуг? Пока, однако, она выглядела вполне здоровой и быстро спускалась по лестнице, весело постукивая каблуками. Ему ни разу не приходилось сталкиваться с ней по работе, но он знал, что она считалась восходящей звездой и великолепным специалистом. Внезапно она обернулась, как будто ощутив его присутствие, и остановилась, явно удивленная и взволнованная встречей, но он лишь грустно покачал головой, и она покраснела — странно было видеть, как краска пятнами покрывает ее лицо. Молхо, которого все больше мучила простуда и нараставшая боль в горле, не был в восторге от этой встречи, к тому же он и одет был не самым лучшим образом — в старом, поношенном свитере, — но она не стала ждать, пока он спустится к ней, поспешила сама подняться на несколько ступенек и тепло пожала ему руку: «Вы уже кончили сидеть шиву? [6] Я тоже сразу же вышла на работу. Вы очень правильно поступили».
6
Шива (букв. «семь») — ивритское название семи дней траура.
Но следующий день был слякотный и дождливый, и он не пошел на работу, потому что его простуда усилилась и ему даже показалось, что у него немного повысилась температура. Он позвонил матери в Иерусалим, чтобы рассказать ей об этом, хотя знал, что та будет утомительно долго умолять его поберечься, и она действительно взмолилась — останься, останься дома хотя бы на один день! К девяти утра, когда, по его расчетам, должна была прийти домработница, он уже оделся и сидел в гостиной, чтобы она, не дай Бог, не подумала, что он нарочно поджидает ее в постели. Но она не появилась, и он бродил по дому до десяти, усталый, измученный насморком и простудой, пока наконец не решился лечь, а ей оставил в кухне, на видном месте, листок с инструкциями и припиской, что он простудился и теперь лежит в спальне, больной. Он вернулся в спальню, закрыл за собой дверь, лег и задремал. В одиннадцать он услышал, что она пришла, но, видимо, не заметила его записку, потому что тут же включила радио на полную громкость, настроилась на арабскую станцию и стала греметь кастрюлями под витиеватые трели восточной музыки. Не то чтобы он имел что-нибудь против арабской музыки, упаси Бог! Музыка у арабов всегда была довольно мелодичной, а в последнее время, на его взгляд, стала даже лучше, и сопровождение у певцов тоже заметно усложнилось. Однако сейчас приемник просто орал, да к тому же и домработница тоже начала ему громко подпевать, а открыть дверь и выйти он не решался, опасаясь испугать эту постороннюю женщину своим появлением в пижаме. Он продолжал лежать, притворяясь, что дремлет, и со слезами на глазах ожидая, что она заметит его существование или, по крайней мере, прочтет его послание. Наконец она, видимо, обнаружила записку, потому что тут же уменьшила громкость, с явным удивлением открыла дверь его комнаты, и он торопливо покачал головой, не поднимая ее с подушки, — да, вот видите, немного простудился, не смог пойти на работу. «И правильно сделали, — сказала она, не задумываясь, — а может, дать вам чашечку чая?» — «Да, — ответил он, благодарно улыбнувшись, — если вам не составит труда». Она вышла. В ее фигуре была какая-то нескладность — руки тоньше, чем у девушки, а сзади все казалось слишком тяжелым. Домработницы у них долго не выдерживали, жена была весьма критична и к ним тоже, и эта новая работала у них какие-то считанные месяцы — казалось ему или он действительно слышал, что она разводка? — и сейчас, когда она принесла ему чай с коржиками, которых он не просил, он тут же начал кашлять, чтобы она убедилась, что он на самом деле болен. Он поблагодарил ее, но она почему-то осталась стоять у кровати, как будто хотела проверить, выпьет ли он свой чай. Молхо слегка приподнялся и начал пить, чувствуя на себе ее взгляд, но, отпив немного, сказал, что вообще-то, если она хочет, он может попозже подняться, чтобы она смогла убрать и эту комнату, но она ответила, что уже убирала тут в прошлый свой приход, два дня назад, и убирать снова нет необходимости. Он опять отхлебнул, а она продолжала стоять и смотреть на него и выглядела куда уверенней и свободней, чем в тот, прошлый раз. Может быть, он хочет немного коньяку, принести ему коньяк? «Потом», — сказал он мягко, стараясь не обидеть ее, но она все стояла и смотрела, как загипнотизированная, явно выискивая, что бы ему еще предложить. Да, она, видно, прирожденная сиделка. Он смущенно улыбался, отпивая горячий чай маленькими глотками. Она может снова включить радио, только чуть тише, арабская музыка ему не мешает, и вообще, если она хочет петь, то ради Бога, ему только приятно. Она покраснела, и он тут же раскаялся, что заговорил о ее пении, она могла неправильно это истолковать.
И внезапно он понял, что отныне и далее все, что бы он ни сказал любой женщине, непременно получит в ее глазах некий дополнительный смысл, как если бы отныне и далее его слова были просто маленькой пустой коробочкой, в которой таится некое особое, скрытое значение. Он почувствовал, что эта мысль смущает и унижает его. Но домработница, все так же серьезно глядя на него, сказала, что музыка дело десятое, а сейчас он должен поспать и отдохнуть, и вообще он может в любую минуту позвать ее, если ему нужно, — и с этими словами наконец вышла, оставив дверь приоткрытой, чтобы ей было удобней следить за больным.
Молхо допил свой чай, оставил чашку на стуле возле себя, повернулся на спину и лег, устремив взгляд в потолок, потом перевел его в сторону коридора, увидел край шкафа, ковер, пол, освещенный светом из кухни, тяжелые ноги домработницы в комнатных туфлях, движущиеся возле раковины, и вспомнил о своей жене — да, это была как раз та точка зрения, с которой она видела мир в свои последние месяцы, лежа здесь, на этом же месте, — и его снова захлестнула гордость от того, что он все-таки сумел справиться с ее смертью дома. Домработница вошла снова, с рюмкой коньяка в руках, и сказала, что это именно то, что ему нужно, это ему поможет, и, хотя ему совсем не хотелось пить, он все же приподнялся, и глотнул, и снова поблагодарил ее, и теперь она наконец закрыла дверь, и он спросил себя: неужто ему суждено теперь превратиться в сексуальную мишень для женщин, ведь для него самого секс — некое далекое и смутное воспоминание, от которого он давно освободился, получив взамен полную сочувствия и сострадания любовь, куда более возвышенное и нежное чувство, куда более сложные и тонкие человеческие отношения. Неужто отныне ему придется понуждать себя к сексуальному возбуждению? А ведь эта женщина, с ее неясным семейным положением, наверняка готова была бы помочь ему растопить его внутреннюю застылость. Но пока он молил всего лишь о передышке — хотя и не знал, кого он молит, а в доме стояла тишина, и серый, глухой дождь барабанил снаружи, и тут он ощутил потребность пойти в туалет, но ему очень не хотелось ходить в ее присутствии в пижаме, а одеваться сейчас казалось ему странным и неуместным.
В конце концов он все-таки поднялся и стал осторожно пробираться к туалету, но, проходя мимо кухни, заметил на столе очередные накрытые кастрюли, и на плите еще что-то варилось, и он вдруг испугался, что она завалит их едой сверх всякой меры, и в раздражении отправился, как был, в пижаме, искать ее по всей квартире — оказалось, что она моет пол в комнате гимназиста, и он попросил не варить так много, потому что они с трудом управляются со всей этой едой; она выслушала его с изменившимся от обиды лицом и начала, даже немного заикаясь, оправдываться, но он уже покинул комнату, зашел в туалет, а вернувшись в спальню, закрыл за собой дверь на ключ и погрузился в дремоту. Проснувшись, он увидел, что ее уже нет, и на обратной стороне его листка было написано, что ей придется купить новые приправы, так как прежний запас уже кончился.
Всякий раз, когда жена пыталась завести с ним разговор о том, женится ли он после ее смерти, ему всегда удавалось увильнуть, свести дело к шутке или продемонстрировать преувеличенное раздражение, в очередной раз доказывая этим, что он не склонен даже думать о такой возможности. Но в одну из летних суббот, после дневного сна, когда они еще лежали в супружеской кровати вместе, под легкими одеялами, и вечерний воздух был приятен и свеж, и субботнюю полутьму рассекали полосы сладкого и теплого света, проникавшего сквозь щели жалюзи, она безо всякого предупреждения вдруг тихо заговорила с ним об этом, и сколько он ни пытался увернуться, притворяясь, будто не понимает, к чему она клонит, не дала ему увильнуть. Ведь он не останется одиноким всю свою жизнь? Но он ответил: «Почему бы нет, кто меня захочет?» И тогда она с непонятной сухостью сказала: «Всегда найдутся такие, которые захотят». И он на мгновенье растерялся от обиды, но промолчал. «Только не рожай детей, — сказала она, — не женись на слишком молодой, потому что тогда тебе придется рожать детей и ты усложнишь себе жизнь». Его сердце сжалось от ужаса, но он все еще надеялся отшутиться. «Почему бы нет, — игриво сказал он, — должен же я за кем-то ухаживать». Но она замолчала, будто ей нечего было прибавить, и он посмотрел на нее: ее лицо было тяжелым и мрачным, и он испугался, что она сердится, и снова начал недовольным тоном: «Я не желаю слышать все эти разговоры о смерти, завтра я буду переходить дорогу, и какой-нибудь псих меня раздавит». Она смерила его трезвым взглядом: «Почему? Тебе достаточно просто поостеречься». И он удивленно рассмеялся. Ее смерть вдруг показалась ему вспышкой ослепительного света, но одновременно — и нависшей над ним угрозой пожизненного одиночества.
Потому что иногда ему именно так и казалось — будто она уже опередила его и ушла по направлению к своей желанной цели, даже вещи все бросила, и записалась в очередь, и уже выиграла настоящий покой, в то время как он все еще торчит здесь, в пустом доме, хлопочет вокруг детей, заботится о еде и ухаживает за ее престарелой матерью. И даже напряженное внимание к нему, вызванное у всех ее смертью, тоже спадало. Люди словно теряли интерес и отдалялись от него, как будто их только и привлекали к нему болезнь и смерть, и даже его дети становились все более равнодушными и ленивыми, уже не бросались, как прежде, стремглав выполнять его указания и не искали одобрения в его взгляде, и он сам уже поймал себя на том, что стал порой впадать в слезливость по самому ничтожному и неожиданному поводу, потому что спустя неделю после окончания траура, в пятницу вечером, когда дочь приехала на очередную побывку, а сын-студент освободился от занятий, и они всей семьей сели за стол, и он сказал дочери, чтобы она зажгла субботние свечи, и она зажгла их, ему на глаза вдруг навернулись слезы. Позже вечером он позвонил своей матери в Иерусалим, поздравить ее с наступлением субботы, а потом поехал в дом престарелых, на соседний склон Кармеля, чтобы привезти тещу.