Пять времен года
Шрифт:
И разговор прервался.
Он не ожидал, что разговор оборвется так быстро. Возбужденный, с горящим лицом, он начал ходить по квартире, все еще сжимая телефон в руке. Какое-то безумие! Кто бы это мог быть? И в то же время он был тронут тем, что к нему обратились так быстро, что уже нашелся человек, готовый позаботиться о нем, что он уже внесен в чей-то список возможных кандидатов. И с чего это он так рассердился? Ведь у нее были добрые намерения. Ее теплый, вызывающий доверие голос все еще звучал в его ушах, словно бы впитался внутрь. Он подошел к телевизору, но не включил его — досыта насмотрелся за последний год! — потом пошел в ванную, там еще не был наведен окончательный порядок, повсюду валялась косметика, разные мази, обычные лекарства, не связанные с ее болезнью, сам он уже годы не пользовался ванной, это было ее царство, ее маленький лечебный кабинет, здесь она могла в одиночестве, никого не опасаясь, смотреть на свое тело, успокаивать его, говорить с ним, поплакать и пожалеть погруженную в пенистую воду искромсанную и покрытую рубцами плоть, продвигающийся распад которой довелось видеть и ему — сначала одному, потом с какой-нибудь из женщин, которые помогали ему мыть ее, а по субботам к ним присоединялся их старший сын, и тогда они вдвоем поднимали ее и опускали в горячую воду. А в последний месяц это уже было другое существо, словно поднятый из глубин океана единственный уцелевший экземпляр иной человеческой расы, которая, возможно, появится вновь лишь через миллион лет, но тогда она уже не хотела смотреть на себя, да и он тоже не давал ей смотреть, тут же закутывая ее в махровую простыню, как только сын поднимал ее на специальном подъемнике из воды. Возле ее кровати стояло зеркало, в котором видно было одно лишь лицо, но она забросила и его и теперь ограничивалась маленькой полоской в коробочке для теней, в которой отражались ее глаза, — только их она была в состояний видеть под конец.
Он
Он проводил их к двери, ночь тем временем совершенно прояснилась, и теперь мягкий белесый свет заливал все вокруг, как будто кто-то все время усиливал накал луны. Какая-то торжественная и праздничная красота заполнила мир. Молхо было трудно расстаться с гостями, они уходили, нарядные и веселые, в вечернюю темноту, а он оставался в одиночестве. Ему было досадно, что они жалеют его, и в то же время он боялся, что его неприкаянность им в тягость, и он вдруг, не задумываясь, заговорил об анонимном телефонном звонке. «Видите, меня уже пытаются сосватать», — закончил он с грустной улыбкой. Но они не улыбнулись ему в ответ, а жена врача даже ужаснулась: «Как это возможно? Кто посмел? Это же омерзительно!» А муж ее промолчал, с интересом разглядывая Молхо. «Еще и тридцать дней траура не прошли! — продолжала возмущаться женщина. — Это просто ужасно!» Он был уже не рад, что рассказал им эту историю, они могут, чего доброго, решить, что это он сам, тайком, инициировал злополучный разговор по телефону. Весь его преданный уход за женой в течение стольких лет был словно стерт единым махом, и теперь эта пылающая праведным гневом женщина смотрела на него с таким недоверием, как будто он собственноручно убил свою жену.
Ночь становилась все светлее и холоднее, и он спал беспокойно, ворочаясь с боку на бок, и каждые два часа просыпался, готовый что-то подогреть, сделать укол, поставить капельницу, подать таблетки или даже просто чашку чаю, успокоить и поговорить, но вместо этого только шел в туалет и возвращался, чтобы снова нырнуть в постель, замечая, что лунный свет тем временем все больше надвигается на его кровать и распластывается на ней, а над горизонтом поднимаются все новые ясные и холодные звезды. Ближе к полуночи он повернул кровать к окну, чтобы наблюдать за этим поразительным зрелищем. Дети еще не вернулись, и он решил дождаться их. Первой появилась дочь, Анат, и он немного поговорил с ней, но она пошла спать, а потом вернулся младший, и он поговорил с ним тоже, пока тот не закрылся в своей комнате, а луна тем временем скрылась за срезом ущелья, и он вернулся к себе и заснул по-настоящему, так что, проснувшись, обнаружил, что за окном уже сверкает яркий солнечный день, и решил вдруг посвятить субботу своей машине, которую не мыл вот уже два месяца. Он долго пылесосил, натирал и полировал ее, попутно беседуя с соседом, который мыл рядом свою машину. Было ярко и светло, холодный воздух бодрил, и он вдруг почувствовал себя совершенно-счастливым, припомнив, как ему вчера послали явный знак внимания, знак, что есть кто-то, кто думает о нем и строит планы для него, и не то чтобы он, упаси Бог, нуждался в помощи, он сам справится со всем, он был в этом уверен, но совсем неплохо, если ему тем временем подадут идею, укажут направление, согреют и возродят его утраченную веру в возможность нового чувства.
Увидев, сколько грязи налипло на него от возни с машиной, он решил воспользоваться случаем и спуститься в ущелье. Он уже давно хотел это сделать и теперь действительно спустился шагов на сто, пока не встал на большую, гладкую скалу и заглянул в перевитый ветвями сумрак, где на кустах и деревьях дрожал какой-то молочный свет, — как будто луна, спустившаяся туда ночью, все еще продолжала медленно растворяться где-то там, в глубине. Он решил не спускаться дальше, вернулся домой и начал энергично собирать вещи для большой стирки, потом разбудил детей и вытащил из-под них простыни, а заодно слегка навел порядок в кухне — помыл посуду и попытался соблазнить поднявшееся семейство приготовлением общего обеда: если им так не по вкусу то, что готовит домработница, почему бы не попробовать самим сделать что-нибудь другое? Но дети не откликнулись на его призыв, дочь затеяла бесконечный разговор по телефону, младший сын занялся починкой своего велосипеда, и Молхо позвонил сыну-студенту, чтобы пригласить и его на общий обед, — тот попытался вначале увильнуть от приглашения, но, услышав разочарование в голосе отца, согласился прийти и действительно появился к полудню, и в конце концов еда оказалась вкусной и свежей, и они посидели вчетвером, чувствуя свою душевную близость, болтали ни о чем, изучали календарь, чтобы решить, в котором часу им удобней поехать на могилу в тридцатый день после похорон, и мало-помалу дети заговорили о покойной матери и говорили о ней, как никогда не говорили раньше, и даже младший сын, который вначале молчал, тоже сказал что-то, и слезы навернулись ему на глаза, и Молхо был счастлив оттого, что вот наконец мальчик немного всплакнул. Старший брат и сестра тоже были рады этому, и Молхо подумал про себя, что это конец определенного периода их жизни, и на мгновенье ощутил в себе прилив новых сил.
Потом, однако, он почувствовал усталость, сказал им: «Посуду помойте сами, остальное я все уже сделал», — и, отправившись в спальню, тщательно закрыл жалюзи и лег, обложившись пятничными газетами, в надежде их просмотреть, но тут же заснул. Спал он недолго, но глубоко, а когда проснулся, в доме стояла тишина, а за окном серели ранние мутные сумерки, давая понять, насколько укоротился день за последнее время. Обеденный стол и кухня пребывали в том же виде, в каком он их покинул, повсюду стояла грязная посуда, студент сидел в гостиной и читал, дочь что-то вышивала в своей комнате, а младший сын был погружен в приготовление уроков, и Молхо походил по комнатам, ворча: «Что же вы оставили посуду, я ведь только об этом вас и просил!» — но они лишь приподняли на минуту головы, молча посмотрели на отца, как на привидение, и Молхо вдруг вспомнил, как семь лет назад, точно в такое вот послеполуденное время, только в начале весны, они с женой пошли к врачу, и тот неожиданно дал им срочное направление в больницу на операцию и биопсию, и как эта страшная правда уже засела в их сознании, когда они вышли из кабинета врача и ощутили свежую приятность весеннего воздуха, так не похожую на тот жуткий страх, который камнем лежал внутри него — не столько страх перед болезнью, сколько перед женой, перед ее страхом и ее отчаянием, и он тут же начал торопливо говорить; она шла рядом молча, а он пытался убеждать ее логикой, анализировал все возможности, поворачивая каждое слово и фразу врача так и эдак, словно вдумывался в какой-то священный текст, старался извлечь из них утешительные выводы, а она шла рядом, слушала и молчала, посеревшая, потрясенная, а он все говорил и говорил: «Ведь даже если скажут, что нужно удалить грудь, и если этим все кончится, то ничего в этом страшного, ты ведь не манекенщица какая-нибудь, тебя это не испортит, а мне не нужны обе, я буду любить двойной любовью ту, что останется…» — и продолжал шутить, сам не понимая, откуда у него эти грубые шуточки, а она шла рядом, не поворачивая головы, слушая вполуха, отсутствующим взглядом следя за густым потоком машин, которые медленно ползли вверх, на Кармель, а когда они добрались до дома (это была еще их прежняя квартира), вошли в подъезд и уже подходили к лестнице и он торопливо шарил в почтовом ящике, она посмотрела на него с гневом и вдруг прервала свое долгое молчание и в окружавшем их теплом сумраке подъезда произнесла: «Запомни — в любом случае я хочу умереть дома, ни в каком другом месте…» — и он начал глупо, неестественно улыбаться, а внутри у него все задрожало, и он почувствовал, что вот, она уже выпустила свой первый залп, и начал жалко бормотать, что вовсе незачем сразу же говорить о смерти, но она повернула к нему окаменевшее в отчаянии лицо и сказала: «Пообещай мне, что ты не будешь считать деньги и заплатишь все, что понадобится, лишь бы я могла умереть дома!» И он опять извивался и путался в словах, но она как-то жутко глянула на него, и он поспешно сказал: «Я обещаю, я обещаю! А как же!» И это обещание он повторял с тех пор тысячу раз — до тех пор, пока она действительно умерла. А тогда она решительно поднялась по лестнице, подождала, пока он открыл дверь, и вошла, в доме было сумеречно, дети — все трое тогда еще школьники, — еще ничего не зная, но уже все почувствовав, как-то необычно присмирели и тихо собрались в одной комнате готовить свои уроки.
На тридцатый день на кладбище собрались родственники и друзья, а также те, кто почему-либо пропустил похороны, и, хотя день был дождливый и все стояли, сжимая в руках зонты, во время церемонии не упало ни капли. Все стояли молчаливые и притихшие, один из ее коллег по школе произнес теплую надгробную речь, и люди почувствовали какую-то необычную близость друг к другу. Памятник уже стоял на своем месте, и Молхо слегка пожалел, что на нем написаны только ее имя и даты рождения и смерти, но виной тому были дети, которые боялись всего фальшивого и сентиментального. К своему изумлению, он увидел среди собравшихся и свою знакомую юридическую советницу, которая пришла с одним из сотрудников, — она была в голубоватом дождевике и элегантном костюме, в руках у нее были зонт и букет цветов, и он слегка покраснел, почувствовав, что у него почему-то перехватило дыхание: наверно, она пришла посмотреть на его семью — на его мать, на тещу и на детей, но все равно, ее появление здесь, с этим букетом, при том, что она вообще не была знакома с покойной, да и с ним самим имела только поверхностное знакомство, — это неожиданное появление показалось ему чем-то дерзким, как будто она решила обнажиться перед ним прямо здесь, посреди могил. Церемония закончилась, и он был потрясен и растроган, увидев, как она рассыпает свои цветы на могиле его жены, и поэтому потом, когда проходил мимо нее, поддерживая под руку свою с трудом ковыляющую мать и то и дело останавливаясь, чтобы пожать руки и произнести пару слов, он на минуту задержался и тепло ее поблагодарил, и она сначала смутилась, но затем произнесла: «Мы представляем здесь все наше министерство», — и при этом подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза, так что у него снова перехватило дыхание, и он растерялся, бормоча что-то невнятное, но тут же собрался с мыслями и произнес: «Мне очень дорого ваше присутствие, я вам очень благодарен, поверьте». В машине теща спросила его: «Кто это?» — и он объяснил ей, кто эта женщина, и теща сказала: «А, это та самая вдова!»
Теперь он уже понимал, что сближение с этой женщиной — только вопрос времени, и все время размышлял про себя: не слишком ли скоро? готов ли он к этому вообще? и какие требования она предъявит ему в постели? Он уже много лет не лежал с женщиной, не слишком ли она спешит? Он попытался осторожно собрать более подробные сведения о ней, и знакомые охотно и не чинясь удовлетворяли его любопытство, но оказалось, что в целом они знали немногим больше, чем он сам, если не считать ее служебного положения. Он всегда был уверен, что она выше его лишь на одну ступеньку служебной лестницы, но, к его изумлению, выяснилось, что разрыв между ними составляет целых три. Каким образом она так преуспела, кто это так быстро ее продвигал? Как-то вечером он остановился возле ее дома на Французском Кармеле — скромное здание, построенное еще в начале шестидесятых, с четырьмя квартирами, — бесшумно вошел в подъезд, прочел имена на почтовых ящиках, чтобы представить себе, кто ее соседи, не увидел ни одной знакомой фамилии, но выяснил, что один из них — врач-терапевт, и это ему почему-то понравилось. Он походил еще немного вокруг, разглядывая старые мусорные ящики, травяные лужайки и маленький садик — все это показалось ему сильно запущенным, и у него возникло впечатление, что ее домовой комитет не очень-то энергичен. Они работали в разных отделах, и, поскольку он пока еще хотел немного отсрочить их новую встречу, ему достаточно было закрыться в кабинете и поменьше выходить в коридор, где он мог ее встретить, — он даже в буфет не ходил, тем более что после смерти жены заметил, что белый батон, который он ежедневно покупал а булочной, теперь никак не кончается, и поэтому стал готовить себе два больших бутерброда и термос кофе вдобавок. Куда мне спешить!
И вдруг у него оказалось много свободного времени, и тогда он понял, как занят был болезнью жены, сколько часов проводил в беседах с ней и с ее гостями, какое количество текущих, непрерывно сменявших друг друга дел приходилось ему решать и как трудны были эти решения, в какой постоянной готовности находился он и днем, и ночью, как всегда напряжен был в предчувствии того неизвестного, что было уготовано ему, — и утром, и на работе, и во время телефонных разговоров с ней, и в ходе долгих бесед наедине с врачами и медсестрами. Он был героем драмы, двигавшимся по сцене, в центре которой возвышалась большая больничная кровать, драмы, в которой он играл главную роль, шептал, кричал и плакал, потому что ей и впрямь удавалось доводить его до рыданий. Он вдруг начал тосковать по тем минувшим дням, и эта тоска наполняла его сердце теплом. Потому что сейчас все кончилось, и декорации убраны, толпа друзей покинула зал, да и сама сцена превратилась в кучу досок, и перед ним открылось время — утомительная и пустая протяженность, напоминавшая дорогу в пустыне, тонущую в оранжевом мареве. Он возвращался домой после обеда, ложился ненадолго отдыхать, потом поднимался, шел в небольшой продовольственный магазин недалеко от дома или заходил в банк, проверял состояние своих акций и переводил деньги со счета на счет, еще немного гулял и возвращался послушать музыку, но почему-то музыка на кассетах стала казаться ему пресной; дочь раздобыла ему книгу Джейн Остен в ивритском переводе, «Гордость и предубеждение», и он начал медленно погружаться в историю английской семьи с ее пятью дочерьми, размышляя про себя — вот и я совсем как Лиз и Джейн, меня тоже пора женить, но предварительно нужно было выяснить, как возродить в нем желание, чтобы он не провалился на экзамене. Он подумывал, не купить ли ему какие-нибудь дешевые журналы с фотографиями обнаженных женщин, а пока листал их в магазине, с холодным отвращением разглядывая слишком уж идеальные женские формы. К тому же еще розоватые.
В конце концов он решил пойти в буфет, в надежде встретить там свою советницу, но она не появлялась, как будто вообще исчезла. Тогда он начал искать какой-нибудь повод повидать ее по работе, но боялся, что повод покажется ей слишком надуманным. Он хотел рассмотреть ее как следует, поближе, чтобы решить, подходит ли она ему вообще. Хорошо было бы заглянуть в ее личное дело — там хотя бы указано, сколько ей лет. Женщины, правда, и в личном деле порой маскируют свой возраст, но все-таки не намного. Ему казалось, что ей за сорок, но вполне могло быть, что и под пятьдесят, если не больше. И хотя в душе он был согласен с покойной женой, что лучше избегать слишком молодых женщин, ему не хотелось иметь дело и со слишком пожилой. Ведь мне не к спеху, все повторял и повторял он про себя, однако, несмотря на это, снова и снова заглядывал в буфет и в конце концов действительно встретил ее там. Она сидела в окружении нескольких своих подчиненных, и он хорошенько рассмотрел ее со спины, у нее были прямые стриженые волосы, слегка красноватого отлива — разумеется, крашеные, он знал этот медный оттенок, когда-то он сам помогал жене готовить соответствующий раствор, когда она красила себе волосы, — до того, как надела парик. За окном стоял серый осенний день, она говорила решительно, энергично помогая себе руками, у нее был приятный овал лица, хотя он заметил на нем немало морщин, а глаза были небольшие, узкие, почти китайские, и вообще в ней было что-то беличье. Проходя мимо, он приветливо кивнул ей, но она не ответила, как будто не заметила, — может быть, она близорука? Он пил крепкий черный кофе, удивляясь, неужто она так увлечена разговором, что даже не припоминает его. И вдруг она его узнала, мило улыбнулась в знак приветствия, но не поднялась, а продолжала говорить, и тут он подумал, что если она вдовеет уже три года и не торопится искать нового мужа, то с какой стати торопиться ему? И вдруг почувствовал, что крепкий кофе слишком возбудил его и теперь он, пожалуй, не заснет после обеда.