Пять времен года
Шрифт:
Но на этот раз вместо почтальона на подъеме улицы появилось такси с чем-то угловатым и странным, что лежало сверху, только вблизи Молхо разглядел, что это низкий сундук, привязанный веревками к крыше машины. «Не может быть! — пробормотал он возмущенно. — Она и этот сундук тащит с собой?!» Он быстро подошел к машине, подождал, пока водитель откроет багажник, положил свой чемодан и сел на переднем сиденье, кивнув трем сидевшим сзади женщинам — они прижимались друг к другу так тесно, что напоминали один большой ком потертого, старого меха, из которого выглядывали лишь три пары глаз, покрасневших от бессонной ночи. Женщины тоже кивнули ему. Он хотел было спросить о сундуке, но сдержался и промолчал. Какое-то давно забытое молодое ощущение вдруг шевельнулось меж его бедрами, и он подумал, ухмыльнувшись, что рядом с такими старухами немудрено почувствовать себя мужчиной. Сквозь шум мотора прорывалась еле слышная музыка — голоса хора, певшего в каком-то гулком высоком пространстве. «Что это за станция у нас, что в четыре утра передает церковную музыку?» — подумал он заинтересованно и глянул на шкалу радиоприемника, но тут же понял, что это просто кассета, поставленная шофером, и покосился на сидевшего за рулем старого немца в кепке, бывшего водителя автобусов, который с выходом на пенсию стал постоянным водителем дома престарелых. «У этих немцев даже шофер разбирается в музыке!» — улыбнулся он про себя и пристегнулся ремнем. Обернувшись, он встретился взглядом с молодой русской, документы которой сейчас лежали у него в кармане, — она сидела, зажатая между двумя старухами, и в темноте видны были только ее красивые глаза. «Впрочем, я ведь уже знаю, что, кроме глаз, в ней ничего особенного нет», — подумал он, почему-то радуясь, что удержался от упоминания сундука, о существовании которого
Только в аэропорту, снимая сундук с крыши такси, он оценил всю его тяжесть. Старый водитель поначалу сделал вид, что поддерживает со своей стороны, но вскоре Молхо почувствовал, что сундук навалился на него всем своим весом, и, обхватив его обеими руками, стал медленно опускать эту громадину на землю. Ни одна из трех женщин не выказывала ни малейшего желания ему помочь, и только теща, напряженно и молча смотревшая, как он сражается с неподъемным сундуком, вдруг сказала — да и то когда он уже окончательно справился с этой кладью: «Там есть ручка. Мы вчера приделали ее, чтобы тебе было удобней», — и показала на складную металлическую ручку в осыпавшейся позолоте, неуклюже ввинченную в темное дерево сундука. «Нашли себе грузчика! — раздраженно подумал Молхо — Три европейские бабы наняли для поездки сефардского мужика!» К его возмущению примешивалось теперь незнакомое чувство социальной ущемленности. Даже молодая русская рукой не пошевельнула. Хоть бы за тележкой пошла! Но она стояла неподвижно, с любопытством глядя на мечущихся вокруг людей, лица которых были почти неразличимы в серой темноте замешкавшегося рассвета. Пробыла здесь почти девять месяцев, а все еще ничего не понимает! Он побежал за тележкой, пыхтя, взвалил на нее сундук и свой чемодан и, намаявшись от возни со всеми этими тяжестями, в конце концов простонал с прорвавшимся наружу раздражением: «Ну зачем тут этот сундук?! Ведь можно же было уложить все ее вещи в два-три чемодана!» Только теперь теща наконец спохватилась и принялась извиняться. Молодая русская просто не могла отказаться от своего сундука. Он ей дорог как память. Сундук и впрямь выглядел весьма необычно — что-то вроде узкого платяного шкафа из старого добротного дерева с витым подвесным замком. Молхо подумал, что он и сам, пожалуй, не сумел бы так легко отказаться от такой красивой вещи.
В очереди для проверки багажа они стояли молча, уже основательно уставшие, даже измученные, хотя поездка только начиналась. К удивлению Молхо, сундук не вызвал у проверяющих ни малейшего интереса. Очевидная израильская принадлежность самого Молхо, который взял весь багаж под свое поручительство, позволила этому чуду русского деревянного шкафостроения попасть на конвейер безо всякой проверки, к некоторому разочарованию самого поручителя, который надеялся при вскрытии разглядеть его содержимое. Пока он огорчался, сундук спокойно поплыл по транспортеру и исчез в одном из отверстий, из которого уже просачивался мутный утренний свет. Теперь Молхо повел своих женщин, шедших под руку, к эскалатору, где стоял одинокий полицейский, сонно глянувший на их посадочные талоны. «Ну вот, — сказал он, приостанавливая тещу, которая не заметила ленты, перегораживавшей вход. — Дальше вам нельзя. Дальше пойдем только мы двое». Она повернулась к подруге, быстро сказала что-то по-немецки, и та остановилась, растерянная и взволнованная, неловко схватила за руку свою дочь, стоявшую рядом с полным безразличием, с силой обняла ее и взорвалась неожиданно громким плачем, после чего они обе навалились друг на друга, как будто совершенно не в силах расстаться. Молхо, слегка испуганный этим внезапным взрывом эмоций, чуть отодвинул их от прохода и отступил сам, чтобы дать им возможность выплакаться. Он вдруг почувствовал, что и у него подступают к горлу слезы. «Интересно, что бы они сказали, если бы он тоже сейчас зарыдал?!» — криво усмехнулся он и посмотрел на тещу — неужто и она прослезилась? Но ее лицо было застывшим и мягким, словно бы смазанным, — ни единой слезинки в глазу. «Ну да, ей ведь уже восемьдесят три, — подумал он, — ей, наверно, безразличны все эти волнения». Он снял свои новые бифокальные очки, в которых сфотографировался для заграничного паспорта, осторожно сложил их и спрятал в карман, прислушиваясь к рыданиям двух русских женщин, все еще оплакивавших друг друга. «А ведь я не плакал, даже когда умерла моя жена, — подумал он. — Я по-настоящему заплакал только в тот момент, когда рассказывал об этом теще. Наверно, эта долгая болезнь иссушила все мои слезы. Вот и тещины тоже. Впрочем, эти их рыдания впустую — все равно эту молодую русскую не пустят обратно в Россию».
«Все это впустую, — сказал он вслух, улыбаясь. — Все это впустую, никто не пустит ее обратно в Россию Я и сам взялся за это только ради того, чтобы она успокоилась и лучше чувствовала себя в стране».
Теперь они остались вдвоем. И хотя Молхо ждал этого мгновения и даже готовился к нему, но, как только они встали на эскалатор, поднимавшийся в зал паспортного контроля, он почувствовал, что теперь их вынужденное молчание становится особенно неудобным и мучительным. Даже с женой, вплоть до самой ее смерти, он все-таки мог как-то разговаривать, что-то ей сказать, понять ее предсмертные слова, а тут он начинал путешествие с этой малознакомой ему невысокой полноватой женщиной без всякой надежды на языковой контакт, и хотя заранее положил себе, что будет говорить с ней только на иврите, пусть понимает, что сможет, но знал, что не следует особенно рассчитывать на понимание. Поэтому он решил всю дорогу хранить ее новехонький, девственно чистый, если не считать одинокой печати о выезде, паспорт у себя в кармане, ни в коем случае не отдавая его ей, тем более что теща еще накануне намекнула ему, что эта молодая русская — большая растеряха и он должен внимательно следить за всеми ее документами, как делал это в поездках с женой. Впрочем, его жена постоянно возмущалась, когда он забирал у нее паспорт, и требовала его обратно, а эта русская даже бровью не повела — то ли потому, что не знала, как выразить свое недовольство на иврите, то ли потому, что ей вообще был безразличен израильский паспорт, от которого она все равно собиралась отказаться.
Все так же молча они сдали на электронный досмотр свою ручную кладь — ее красную сумку и зеленый зонт и его верный чемоданчик с ее документами, вторым томом «Анны Карениной», пятничным приложением к газете и парой яблок, которые ему было жалко оставлять в холодильнике, — потом, забрав все эти вещи, неторопливо пересекли предрассветное пустынное безмолвие огромного зала, нашли свой выход на посадку и сели возле него в ожидании вылета, до которого все еще оставался целый час. Недавние слезы уже высохли на ее лице, оставив еле заметный след в виде тонкой темной дорожки в слое светлой пудры, и теперь она снова с любопытством оглядывалась по сторонам, широко открыв большие голубые глаза. Вся она — низенькая, толстенькая, коротконогая — чем-то напоминала ему молоденькую белую крольчиху. Но в то же время в тяжести ее мясистого тела угадывалась какая-то чистая и простодушная невинность. «И ведь какая упрямая! — думал он. — Выглядит совсем не глупой, а просидела в ульпане целых полгода и ни слова на иврите не выучила. Вот это упрямство!» Он вспомнил то утро, когда привез к ним в ульпан свою тещу и увидел их, эту молодую и ее мать, сидящих в классе в окружении тощих эфиопских евреев, тела которых напоминали тонкие шоколадные палочки. «Нет-нет, она явно не глупа, — уже совсем уверенно констатировал он, когда она, жестами попросив у него разрешения отлучиться, тут же прямиком, словно ведомая животным инстинктом, направилась в зал беспошлинной продажи. — Даром что никогда не бывала в заграничных аэропортах, а уже разобралась, что здесь к чему». Он лениво последовал за ней, глядя, как она хватает магазинную корзинку и торопится к полкам, заваленным всякой мелочью. В прошлом, когда он курил, он первым долгом направлялся здесь к полкам с сигаретами, но с того дня, как жена заболела, он разом бросил курить — это была первая жертва, принесенная им на алтарь ее страданий. Но его спутница не интересовалась сигаретами — украдкой бросая опасливые взгляды на шедшего за ней Молхо, она быстро нагрузила свою корзинку двумя бутылками виски и бутылочкой водки, добавив к ним две красные упаковки шоколада. «Интересно, она уже спала с мужчинами, эта толстуха? — все так же лениво размышлял Молхо. — И кто будет платить за ту выпивку, которую она собирает сейчас в своей корзине?» Теща дала ему восемьсот долларов на всю поездку, назначив его кассиром для них обоих, и вообще-то ему следовало экономить с самого начала, но, подойдя к кассе, он безропотно и даже без особого раздражения, вытащил кошелек и заплатил за ее покупки, как будто заранее смирился с тем, что старухины деньги будут течь у него сквозь пальцы. Потом ободряюще улыбнулся ей, сказал что-то на самом примитивном иврите, который та все равно не поняла, и легким прикосновением повел ее за собой — счастливую, увешанную пакетами — в сторону выхода на посадку. Но, едва усевшись, она тотчас попросилась в туалет, и он остался охранять ее покупки.
«Ну хорошо, один этап мы благополучно миновали», — сказал себе Молхо, и вдруг в нем прорвалась глубокая усталость, накопившаяся еще с бессонной ночи. Он устроился глубже в кресле и стал рассматривать лица других пассажиров, пытаясь определить, нет ли среди них арабов, которые могли бы взорвать или захватить самолет, но людей арабского вида не обнаружил, — видимо, они не летали самолетами израильских авиакомпаний. «Они вообще мало летают, — подумал он. — Наверно, экономят деньги. То ли дело евреи. Мы народ суетливый и непоседливый. Взять хотя бы меня — всего год со смерти жены, а я уже второй раз отправляюсь в Европу. Впрочем, на этот раз как бы в командировку». За большим окном зала ожиданий медленно занималось серое, безрадостное утро. В мутном зеркале стекла он видел свои серебристые кудри и темные восточные глаза с их всегдашним, слегка меланхолическим выражением. Ночной ветер, очевидно, затих, и облака нависали над летным полем, как низкий бетонный потолок, но Молхо знал, что самолет достаточно силен, чтобы пробиться сквозь эти угрюмые тучи.
Он прикрыл глаза, прислушиваясь к негромким разговорам соседей. «Раньше израильтяне говорили куда громче, — подумал он. — Видно, последние неудачи сделали нас потише и повежливей». Он задремал, а открыв глаза, увидел, что на стойке у их посадочных ворот мигает свет. По радио объявили посадку, и его соседи стали подниматься и выстраиваться в очередь к стойке. Но его спутницы все еще не было. Молхо, ненавидевший опаздывать, торопливо собрал ее пакеты, сумку, зонт и свой чемоданчик и, нагруженный всем этим барахлом, направился к туалету. В прошлом, когда они путешествовали с женой и она задерживалась там, он подходил к двери и подавал ей снаружи сигнал условленным свистом, а она отвечала ему тем же изнутри, подтверждая, что услышала. Сейчас он беспомощно остановился перед закрытой дверью, не зная, как поступить. В конце концов он все-таки решился заглянуть внутрь. В туалете стояла странная тишина, только слабое журчание воды доносилось из-за закрытых дверей, как будто там бил какой-то скрытый источник. «Может быть, за ней по ошибке захлопнулся замок», — улыбнулся он. Не осмеливаясь пройти дальше, он вышел и растерянно огляделся. Поездка явно сулила сложности, но все это было впереди, а пока следовало немедленно извлечь ее отсюда. «Если я потеряю ее еще до посадки на самолет, я буду выглядеть полным идиотом», — с раздражением подумал он. Громкоговоритель между тем объявил, что посадка заканчивается. Он повернул обратно к стойке и увидел, что стюардессы уже выходят через ворота к автобусу. «Какое-то безумие! — лихорадочно подумал он, услышав, как по громкоговорителю называют их имена. — Маленькая крольчиха сбежала от укротителя!» И в эту минуту она выскочила наконец из туалета — заново накрашенная, со сверкающими глазами, тяжело топая на низких каблуках. Он сурово погрозил ей пальцем и произнес: «Спешить!» И уже на бегу, совершенно безотчетно, в его мозгу вдруг промелькнула странная и непонятно откуда взявшаяся мысль — уж не рассчитывала ли теща, затевая их бессмысленную поездку, свести его таким образом с этой низенькой, пухлой молодой женщиной — то ли из жалости к нему, то ли из жалости к ней, то ли из жалости к ним обоим?
В самолете он по-рыцарски предложил своей спутнице место у окна, понимая, что ей не часто доводилось летать и наверняка не так уж часто доведется в будущем, так почему бы ей не насладиться видом земли при взлете и посадке. Он объяснил ей, на пальцах и шепотом, назначение различных устройств на сиденье и сам пристегнул ее ремнем. Соседи поглядывали на них с удивлением. и он подумал, как бы объяснить им, что она ему не жена, не родственница и не любовница, а просто знакомая иммигрантка, которую он сопровождает за умеренную плату и возможность провести уик-энд в Париже. Может быть, это станет само собой понятно по ее беспомощному ивриту? Теперь он жалел, что не взял с собой какой-нибудь карманный ивритско-русский разговорник. Он старался говорить как можно более короткими фразами, отказываясь от наречий и прилагательных и ограничиваясь в основном существительными с добавлением самых необходимых глаголов. Его иврит ее забавлял, ее, видимо, веселило, что он говорит с ней, как с умственно отсталым ребенком, она даже хихикала порой, как тогда, летом, когда он неожиданно обнаружил ее в кровати тещи.
Едва самолет набрал высоту, она отвернулась от окна, видимо нисколько не впечатлившись взлетом, тут же попросила виски у появившейся в салоне стюардессы и, выпив поданную порцию, стала лениво поклевывать свой завтрак, на который он косился голодным взглядом, уже прикончив свой. Его жена в таких случаях обычно предлагала ему доесть свою еду, и Молхо бывал ей за это очень благодарен. Над Балканами они окончательно погрузились в глубокое молчание. Молхо надеялся, что она наконец уснет и ему не придется то и дело принужденно ей улыбаться, но она казалась весьма оживленной, и поэтому он включил верхний свет и приладил ей на голову пару наушников, настроив их на музыку, а она нашла в кармане сиденья какой-то американский журнал и погрузилась в него, не забыв, впрочем, окликнуть проходившую мимо стюардессу и жестом попросить еще одну порцию виски. Но эту порцию он предоставил оплатить ей самой, что она и сделала, вытащив из кармана маленький кошелек, набитый однодолларовыми бумажками. Не зная, как убить время, он достал «Анну Каренину», полистал первые страницы и показал ей заглавие на обложке. «Толстой, Толстой!» — печально вздохнула она, но по выражению ее лица видно было, что книгу эту она никогда не читала, и Молхо усмехнулся про себя: «Кажется, они забыли своего Толстого точно так же, как мы своего Менделе Мойхер-Сфорима», — и начал искать то место, где он остановился, в середине седьмой главы. Самолет уже спускался сквозь тучи, трясясь и дергаясь всем фюзеляжем, и Молхо, отложив книгу, еще раз проверил, на месте ли все документы. К его немалому раздражению оказалось, что теща, обещавшая обо всем позаботиться сама, забыла сделать ему медицинскую страховку. Теперь его грызло новое беспокойство. Зря он понадеялся на старуху.
В аэропорту в Вене их сундук появился первым в потоке багажа, уверенно и гордо плывя на черной движущейся ленте транспортера, как будто бы он так и ехал на ней из самого Тель-Авива, миновав самолетное брюхо. Молхо разрешил ему сделать полный оборот, потом схватился за позолоченную ручку и поставил сундук стоймя на тележку. На мгновение ему показалось, что сундук стал еще тяжелее. А может, это он сам слегка ослабел за время полета? Затем появился ее красный чемодан и вслед за ним — его синий. Он присоединил их к сундуку, и все они вместе вышли на площадь, усеянную опавшими листьями сырой и незнакомо теплой венской осени. Тут же выяснилось, что сундук создает сложности, — для него требовалось особое такси, с багажной решеткой на крыше, а в австрийской столице таких оказалось немного. Молодая русская, заново накрашенная, в тяжелом шерстяном платье, стояла, счастливая, как молодой щенок, возле своего сундука, издавая легкий запах алкоголя и восторженно сияя. Ее зеленый зонтик конечно же исчез по дороге, и это не только укрепило решение Молхо хранить ее документы у себя, но также вызвало у него острое желание конфисковать все ее прочие бумаги, а заодно и кошелек с деньгами. Было около четырех, и короткий австрийский вечер уже начинал бороться с подступающей темнотой. Молхо рассчитывал, что успеет еще позвонить до закрытия в канцелярию иммиграционного отдела Еврейского агентства, чтобы убедиться, что назначенная им назавтра встреча состоится. Он нетерпеливо смотрел на дорогу, выглядывая подходящее такси. Они с женой никогда не говорили об Австрии, интересно, а сюда она согласилась бы съездить? Или эта страна ее вообще не интересовала? Похоже, что она о ней вообще не думала. Не думала же она обо всем на свете.