Рассвет (сборник)
Шрифт:
До вечера он раза три проходил мимо дома Мовчанов, и как только заметил, что из дверей Матвея Лукича вышла Елена, ступил на порог.
В комнате светилась лампочка без абажура. К кровати был придвинут стол. Матвей Лукич сидел, опершись о него рукой. Перед ним стояла початая бутылка водки.
На первый взгляд картина была вполне ясная: сховался и пьянствует.
«Совесть мучает, не хочет, чтобы о нем пошли разговоры». Стукалов хотел было сразу же уйти, но в сгорбленной спине Матвея Лукича, в его босых ногах, всунутых в валенки с отрезанными голенищами, во всей фигуре было что-то болезненное, подавленное, и Стукалов решительно вошел в комнату.
Позади скрипнула дверь. Мовчаниха
Иван Петрович накинул крючок, приблизился к столу, сел напротив Матвея Лукича. Тот не шелохнулся.
Стукалов не знал, что делать: ругаться, говорить официально-сурово или попытаться по-дружески повлиять на Барабанова.
Раздумывая, он достал папиросу, чиркнул спичкой.
Матвей Лукич медленно поднял голову, удивленно взглянул на Стукалова.
Что-то больно кольнуло в груди секретаря, когда он увидел на позеленевших, впалых щеках слезы, но тут же промелькнула мысль: «До чертиков допился».
С минуту они молча смотрели друг на друга, после чего Матвей Лукич усталым движением налил полстакана водки, молча пододвинул гостю. Иван Петрович также молча отодвинул стакан и ровным голосом сказал:
— Я тебя приглашал на именины. А ты забыл прийти. Уехал куда-то. Так вот и я у тебя пить не буду.
Лицо Матвея Лукича вздрогнуло, усы обиженно опустились концами вниз.
— Да! — выдавил он надломленным голосом и опять с минуту помолчал. Потом, уставив печальный взгляд в угол комнаты, устало проговорил: — А я и в самом деле болею. Со вчерашнего вечера голова трещит и знобит всего…
— Понятно! Теперь лечишься?
Матвей Лукич по-бычьи медленно повернул глаза на Стукалова, а потом опять начал смотреть в угол.
— …Да и нервы расшатались, — продолжал он дальше, словно не услышав шпильки. — А над этой бутылкой я с утра сижу…
Он вздохнул.
— Нельзя мне пить — расстраиваюсь очень, — сделал он вывод. — Ты говоришь, что я забыл к тебе прийти на именины. Нет, я не забыл, а нарочно не пошел, поехал в третью бригаду. Боялся, что сорвусь после первой рюмки, разревусь. С нервами у меня, браток, не то… Шалить начали. И мотор перебои дает, — он прикоснулся рукой к груди. — В последнее время сам себя не узнаю. Бросать мне надо эту работу, вот что я скажу! На людей начал напрасно набрасываться. Потом жалею, но поздно — человека уже обидел. Вот как оно… В тираж, значит, выходит Матвейка, сработался. Так и запишем!..
Он снова с минуту помолчал.
— Как коммунист я не должен ждать, пока мне дадут по шапке, а обязан честно признать свою неспособность руководить людьми. Вот так, дорогой Иван Петрович!
Стукалову было жаль видеть беспомощность этого волевого, сильного и, в принципе, хорошего человека. Хотелось узнать причину, вызвавшую у него такой душевный надлом, но он тактично молчал, надеясь, что Барабанов сам расскажет про свою беду.
— А водка?.. Что ж… Я ее вообще не употребляю. А сегодня не я пью — беда моя пьет! — медленно говорил Матвей Лукич. — И не от водки я сейчас пьян.
Он наклонился к письменному столу, стоявшему рядом с кроватью перед окном, выдвинул ящик, наполненный конвертами, телеграммами, почтовыми открытками, взял верхний лист, подал Стукалову.
— Вот, читай!
«Здравствуйте, дорогой Матвей Лукич! — начал читать Стукалов — Пишу я из Челябинска. Письмо Ваше получила и вот спешу ответить. Да, я воспитывалась в Свердловском детском доме. Фамилия моя Барабанова и зовут Нина, как и вашу дочь. Правда, что мне также восемнадцать лет. Но я не Ваша дочь. Родом я не из Полтавы, а из Смоленска. Вот уже четвертый год мы живем с мамой, которая разыскала меня. Когда наш эшелон разбомбили, то ее, раненую, отправили в госпиталь, а меня повезли в Сибирь, где поместили в детский дом. Сейчас я вместе с мамой работаю на стройке штукатуром. А отец мой погиб на фронте.
Мне очень жаль Вас, дорогой Матвей Лукич, и если позволите, я заочно целую Вас, как родного отца.
И еще, если позволите, то буду писать Вам письма. На этом заканчиваю.
Нина».
Внизу была приписана еще одна строка.
«А дочь свою Вы разыщете обязательно, я верю».
— Пятнадцатый год я живу один, по чужим углам, — вздохнул Матвей Лукич, когда Стукалов дочитал письмо. — Ты сердишься, что я не пришел?.. А как мне было прийти к вам, слушать ваши песни и щебетание деток? Я, когда выпью, не могу равнодушно смотреть на них. Сразу же вспоминаю своих. Двое у меня их было, сын и дочь. Сыну два года, а дочь еще совсем маленькая — пять месяцев было, когда началась война. С тех пор не виделся ни с Машей, ни с детками. Не смогли они эвакуироваться. Как жили при фашистах — не знаю. А когда освободили Украину, на мое письмо соседи ответили, что за год до освобождения выехала моя Маша с детьми куда-то, и в городе ее больше не видели. После демобилизации всех родных объездил, всех знакомых, объявлял по радио, писал в газеты, думал, что откликнутся. Но нет, ни слуху ни духу. Пятнадцатый год разыскиваю… Маши, наверное, уже нет. Думал, хоть детей разыщу. Нет ни одного детского дома, в который бы я не писал. Видишь, сколько писем набралось? — кивнул Матвей Лукич на ящик. — Сколько здесь разных судеб, сколько сиротской беды… А своих детей так и не разыскал. Может, скитались они где-то эти годы… И вот сегодня еще одно письмо. Душевная девочка…
Увидев, что глаза Матвея Лукича стали влажными. Стукалов быстро поднялся.
— Давай, Лукич, ложись отдохни. С работы мы тебя никуда не отпустим, об этом лучше не думай. Где мы еще такого председателя найдем? Ложись, ложись, а там посмотрим, — он обнял его за плечи. — О-о-о, да у тебя температура. Сейчас же в постель!
Матвей Лукич послушно, как ребенок, укрылся одеялом.
Стукалов сидел, пока он не заснул. Потом вышел из комнаты, позвал Мовчаниху.
— Водки ему больше не давайте, а я пришлю врача. Успокоить его надо.
Глава сорок восьмая
В каждый край весна приходит по-своему.
Где-то в Сибири, например, она надвигается медленно, день за днем отвоевывая свои права у морозов, пока не победит их окончательно. Неделями лежит на полях посиневший, словно губка, пропитанный водой снег и медленно тает.
В другой стороне, скажем в среднем Поволжье, зима держится до определенного дня. Люди ходят в кожухах и валенках, и вдруг откуда-то подует теплый ветер. К утру, глядишь, выглянули из-под снега черные вершины степных курганов. Тогда снимай валенки. Весна пришла безвозвратно. Запахнет пригретой землей, влажным ароматом подопревших трав — ароматами, которые свойственны только весне. Дружные извилистые ручьи начнут точить снег. Река изо дня в день будет все больше надуваться, силясь освободиться от зимних пут. И вот, как-то под вечер, на реке ухнет глухой взрыв, и первая отломившаяся толстая льдина, зеленоватая с торца, слепо упрется в ледяное поле и выползет на него, ломая и круша. Дня три-четыре река гремит, скрипит, шуршит — начинается половодье.