Самвэл
Шрифт:
— Приятного аппетита и долгих лет жизни всеславному царю! — сказал тюремщик и с поклоном удалился.
— Наглец! — процедил узник сквозь зубы.
Железная дверь закрылась, и он остался один в своем каменном мешке.
Он молча ходил некоторое время из угла в угол, потом остановился и обратился к неподвижной фигуре на каменном постаменте:
— Слышишь, князь Мамиконян, как уязвляют беспрестанно твоего государя, как беспрестанно ранят его сердце? Да, персы лишены великодушия, они привыкли оскорблять гостя в своем доме. И так ли уж виноват этот жалкий червяк, когда непрестанно и нагло оскорбляет мое достоинство? Ему приказали, его обязали. О подлый, презренный Шапух — дойти до такой низости! Не на поле брани попал я в твои руки, не при осаде моих городов взят был в плен. Гостем пригласил ты меня к себе, и обманом оказалось твое гостеприимство...
Он говорил, он изливал горечь изболевшегося сердца, но князь Мамиконян его не слышал. Царь опустился на солому, по-прежнему не отводя взгляда от неподвижной фигуры. Скорбные воспоминания воскресили в его памяти один давний случай. Однажды в Тизбоне он зашел в конюшни царя Шапуха полюбоваться его скакунами. И туг старший конюший швырнул наземь охапку сена и с наглостью, столь свойственною персам, сказал: «Эй, царь армянских козлов, садись на эту траву!» Но эта дерзость не осталась без воздаяния. Славный спарапет, который теперь стоит на каменной подставке и так хладнокровно слушает хулы тюремщика, тогда выхватил из ножен меч и раскроил голову наглому хулителю. Рука его и сейчас лежит на том же мече, по рука эта застыла неподвижно.
— Насмешка... какая злая насмешка!— воскликнул в волнении узник и снова вскочил. — Передо мною поставили силу Армении, воплощение ее ратной доблести, героя, державшего Персию в вечном страхе. Поставили, чтобы он, как вечный укор напоминал мне ежечасно, ежесекундно — что я потерял... Но разве этот герой не стал, как и я, жертвой подлого вероломства персов? Разве он пал в бою?!
Он простер руки и сделал несколько шагов, стараясь обнять неподвижную фигуру, но цепь не позволяла дотянуться до спарапета.
— О Васак! — вскричал он из глубины сердца. — Все предали, все бросили меня, один ты не покинул своего государя... Ты делил с ним славу, делишь теперь и беду. Долг, честь, любовь к отчизне подвигли тебя на самопожертвование... Как истинный герой, ты увенчал свою жизнь и геройскою смертью!
Тот, к кому обращены были эти слова, был спарапет Армении Васак Мамиконян, дядя Самвела и отец Мушега. А тот, кто обращался к спарапету, был армянский царь Аршак II. Шапух хитростью заманил обоих в Тизбон и заточил царя в каменное подземелье темницы, а спарапета велел убить, содрать кожу, набить травой и поставить перед глазами его царя. И теперь лишь чучело, сохранившее облик спарапета, стояло на каменном пьедестале. Ничто, ничто, никакие беды, никакие бури скорби не уязвляли сердце потерявшего трон и свободу узника столь горестно, как эта безмолвная статуя, которая самим молчанием своим красноречивее всяких слов напоминала ему об утраченной славе. Как глава армянского войска он олицетворял военную мощь Армении, сломленную, попранную персидским вероломством. А как доблестный полководец, прославленный блеском побед, одержанных над персами за десятки лет борьбы с ними, он напоминал о величии своего царя, которое разделял с ним. Все, все пропало, все погибло... Горечь невзгод, неизбывность мук и скорбь воспоминаний — только они остались несчастному государю, который, подобно скованному Артавазду1, был заточен в этой мрачной каменной могиле, давившей, душившей его.
Он не прикоснулся к скудной пище, лишь поднял черепок с водой и отпил несколько глотков, чтобы хоть немного осту-
Артавазд — сын царя Арташеса (I век до н. э.), ставший, как и его отец, героем многочисленных легенд и народных песен, приведенных в «Истории Армении» Мовсесом Хоренаци (кн. II, гл. 1-Х).
дить сжигавший его внутренний огонь. Потом прилег на свое соломенное ложе.
Взор его все не отрывался от неподвижной фигуры. Обросшее лицо выражало гнев и раскаяние. Гнев — ибо слишком бесчеловечно обошелся с ним царь ариев. Раскаяние — ибо он сам вымостил дорогу к своей гибели. Совесть его была неспокойна. И всякий раз, когда эта мысль
Он все еще смотрел на спарапета, все еще боролся со своим сердцем и своими чувствами.
— Нет!.. Тысячу раз нет! Я не виновен! — вскричал он вдруг, и в мрачном взоре сверкнуло яростное пламя. — Вечные междоусобицы нахараров истощили, наконец, мое терпение... Я, действительно, объявил им войну, хотел покарать непокорных мятежников, хотел уничтожить их, чтобы слить воедино разрозненные силы нашей страны и создать из них сильное самодержавное государство. Целостность Армении я ставил выше, чем амбиции сотни удельных князей, которые из-за беспечности моих предшественников настолько обнаглели, что при всяком удобном случае имели дерзость угрожать своему государю. Я пожелал ограничить их своеволие. А они объединились и восстали против меня! Мало того — в эту внутреннюю семейную распрю они втянули иноземцев, они натравили на меня персов — исконных врагов наших... Я остался один как перст и вынужден был стучаться в двери врага и искать соглашения с ним. Ну, а враг загнал меня сюда...
Он снова встал и, опустив голову, принялся ходить по своей темнице. И снова обратился к своему спарапету.
— Ты свидетель, о князь Мамиконян, сколь чисты были мои намерения, сколь высоко ставил я счастье Армении! Но от-ноше-ния мои с нахарарами дошли до предела, и кто-то из нас должен был признать себя побежденным: или царская власть подчинила бы себе нахараров, или они — царскую власть. Я предпочел первое. Для меня была священна незыблемость царского престола, унаследованного от предков. Но если мятежные на-харары не обузданы моей рукой, их сокрушат те самые персы, которых мятежники сочли подходящей опорой для борьбы со своим царем... Из мрака этого каменного подземелья я вижу, о Васак, что творит Шапух в Армении... Он отсек голову, теперь примется рвать на куски тело. Главу он сослал сюда, а нахараров загонит в темницы Сагастана. И беззащитная Армения станет невозбранным поприщем для персидского варварства... Жены и дочери нашей знати будут наложницами и служанками при дворе, знатные отроки станут подметать мраморные плиты персидских дворцов... А моя жена... а мой сын...
При последних словах голос его дрогнул, колени подогнулись, он опустился на охапку соломы всем своим богатырским телом, закрыл лицо руками, и слезы хлынули на его оковы.
О, сколько узников терзалось и скорбело подобно ему в темных подземельях этой каменной твердыни. Сколько венценосцев, сколько потомков царских родов поглотила она, все не зная насыщения, словно чудовищный алчущий дракон... Сколько их стенало и рыдало в ее безжалостном каменном чреве! Стоило попасть сюда — и человек пропадал, исчезал навеки, погружался в вечное забвение. Не зря крепость Ануш заслужила и другое прозвище — Анхуш, то есть «преданная забвению» — во тьме забвения, словно во мраке могилы, хоронила она скорбную память о своих узниках.
В том же каменном подземелье, в тех же оковах, что влачил ныне армянский царь Аршак, томился некогда его отец, царь Тиран. Сын хоть видел на стене своей темницы слабый отблеск солнечных лучей — отец не видел и этого. Персидский царь лишил его света очей, и окруженный вечным мраком, слепой царь прошел сквозь все мучения, какие только есть в царстве тьмы.
Словно безобразное чудовище, вместившее в себя все мыслимые ужасы, стояла крепость Ануш на своем высоком каменном пьедестале. Смерть и ужас распространяла она вокруг себя. Яд источало ее дыхание, смерть сулил ее угрожающий взгляд. Никто не смел подойти к ней, никто не смел даже взглянуть на нее. Люди обходили ее далеко стороной, и путник сходил с большой дороги, чтобы пройти окольным путем. Всякое сообщение с крепостью было запрещено, и она жила в своем мрачном, адском одиночестве, словно отрезанный от мира остров слез и мучений.
Но вот однажды внимание крепостной стражи привлекла необычная картина: прямо к крепости ехал конный отряд. Стража напрягла зрение, натянула луки; все были взволнованы. Кто эти подозрительные незнакомцы? Всадники все приближались, и чем ближе они подъезжали, тем сильнее гнали лошадей. Сам начальник тюрьмы, крайне удивленный, поднялся на сторожевую башню. «Может, нового гостя везут», — подумал он, и его озабоченное лицо просияло дьявольской радостью.
Вечерело. Солнце склонилось к горизонту и вот-вот должно было закатиться совсем. Всадники, похоже, спешили добраться до крепости засветло: ночью попасть туда было невозможно