Склейки
Шрифт:
– Ну и что?
– А то, что он всех подозревает в том, что его хотят подсидеть или понизить. Для него операторская работа – понижение. Он даже думать об этом не хочет.
– Так чего ж ты к нему с этим полез?
– Да я как-то не подумал. Не успел,– и Димка виновато пожимает плечами.
Дядь-Паша задумчиво кивает. Он ничего не говорит, но я понимаю: он полностью согласен с тем, что Димка сказал о Захаре.
В нашем кабинете никого нет, но в монтажке толпится народ. Там не только «Новости», но и Андрей, и Сашок, и Сенька, и Аришка. Когда я вхожу, раздается громовой
– Чего вы тут? – спрашиваю я, повисая на Сашке.
– Посмотри.– Меня проталкивают к мониторам. У стола сидит Надька, значит, монтируют ее сюжет.
– Чего? – спрашиваю я.
– Красный вторник,– поясняет Надька. Так называются митинги пенсионеров, которые каждый вторник проходят у областной администрации. В конце девяностых митинги были многолюдными, шумными и буйными, помесью протестной акции, демонстрации и праздника, с песнями и красными, вьющимися по ветру стягами. Теперь они оскудели, и песни поют несколько богатырского вида старух и один старик, седой как лунь, вечно одетый в синюю спортивную шапочку, бородатый и оттого даже летом похожий на Деда Мороза.
– Вчера позвонили,– говорит где-то сзади меня Данка, и ее мощная грудь накрывает меня сверху, как козырек,– сказали, что вторник будет серьезным, не три человека. Сказали, будут протестовать против монетизации. Вот и смотри на них...
– Они стояли-стояли,– поясняет Надька, пока я смотрю начальные кадры,– и решили, что надо идти перекрывать железную дорогу. Потому что, если перекрыть городскую улицу, то на них только здесь обратят внимание, а если железную дорогу, то и в Москве...
Я вижу, как старики нестройными рядами движутся прочь от областной администрации, как идут, распевая песни, по городу и подбадривают друг друга: кивают, оглядываются, дружески подталкивают локтями. По бокам – растерянная милиция. Видно, что милиционерам неуютно. В толпе одни старики, и милиция боится, что они распалятся и придется применять силу.
– Угол решили срезать,– поясняет Надька, когда городской пейзаж сменяется редкими березами, за которыми чернеет плотная стена сосен,– через рощу пошли.
– Во: смотри, смотри,– волнуется где-то сзади Сашок.– Цирк начинается.
Я вижу, как старики останавливаются, начинают размахивать руками, переговариваются и выкрикивают что-то непонятное.
– Что происходит? – пытаюсь выяснить я.
– Ты смотри! – говорит мне Данка.
И я вижу, как старик, похожий на Деда Мороза, вдруг ложится на землю и остается лежать на боку. Народ за моей спиной постанывает, изнемогая от смеха. Я все еще ничего не понимаю. Толстая старуха в драповом коричневом пальто – древнем, советском, с накладным норковым воротником, траченным молью,– плюхается рядом и ерзает по снегу, пытаясь плотнее прижать свой огромный зад к тощим стариковым бедрам. Леха беззвучно трясется, и смех расходится по его огромному телу мощными волнами. Лиза попискивает тихо, как крохотная мышка. Анечка хохочет бархатно и музыкально. Вторая старуха падает и прижимается к первой, за ней – еще одна, и еще, и вот они лежат, словно в цирке – тигры, на которых должен взгромоздиться дрессировщик.
– Они...– тыча пальцем в экран, пытается объяснить Надька, но внезапно хрюкает от смеха, начинает хохотать еще сильнее и только потом продолжает: – Они вдруг решили, что надо прорепетировать, как будут лежать на рельсах.
– Да ты что?! – Это превосходит пределы моего разумения. Я просто представить себе не могу, что люди могут сознательно унижать себя, превращать собственную беду в цирк, отдавать ее на посмеяние; настолько бояться борьбы, чтобы бежать от нее, смешивая себя и своих товарищей с грязью...
– И чем кончилось?
– Да ничем,– отвечает уставшая смеяться и снова уже серьезная Надька.– Пока они там лежали, милиция успела перекрыть все подходы к железной дороге. Они дошли до милицейского оцепления, потоптались-потоптались и разошлись по домам. Несколько человек, правда, добрались до рельсов по каким-то закоулкам. Там есть кадры: Витька поснимал сверху. Но их очень быстро отловили и проводили прочь: вежливо и без шума.
Анечка, гревшая обед на втором этаже, возвращается с новостями:
– Там в рекламе Рылова рыдает в голос. Говорят, ее вызывал Виталев адвокат и, видимо, здорово прижал.
– А чем прижал? – деловито интересуется Надька.
– Не знаю. Ее спрашивают, а она только мычит и мотает головой.
Мне становится интересно. Напряжение витает в воздухе, кажется, что все в офисе чувствуют важность этих отчаянных рыловских слез и, сдерживаемые этим напряжением, движутся медленнее, чем обычно.
Я покупаю в кулинарии сосиски и иду на второй этаж, в рекламу, греть их в микроволновке. Здесь тихо: реклама примыкает к кабинету директора, и девчонки предпочитают начальство не гневить.
Прохожу в крохотную комнатку, в которой оборудована кухня, открываю неопрятную микроволновку, ставлю тарелочку с сосисками на заляпанный желтым застывшим жиром круг. Прислушиваюсь к тишине и к мерному гудению печки.
Открывается дверь, и Анька Рылова, заплаканная, растоптанная, входит в комнату. Татьяна Коновальцева с ней, участливо обнимает за плечи.
– Выйди, пожалуйста,– шмыгая носом, просит меня Анька.
– Сейчас, только заберу сосиски...– торопливо соглашаюсь я, и те сорок секунд, которые кружится в микроволновке тарелка, слушаю тишину и спиной чувствую, как напряженно смотрят на меня Татьяна и Анька, ожидая моего ухода. У нас в офисе почти негде уединиться, поэтому неудивительно, что Анька прячет свое красное, распухшее лицо здесь, на кухне.
Я выхожу, прикрываю дверь, щелкает язычок замка.
В холле перед кухонькой никого нет: секретарша, наверное, курит, бухгалтеры закрылись в бухгалтерии, а из просторного зала, где размещается рекламный отдел, меня не видно. Решаю подслушать, стою под дверью, и тарелочка с дымящимися, лопнувшими и перекрутившимися сосисками больно жжет мне пальцы.
Я хорошо слышу Татьяну. Она всегда такая: громкоголосая, шумная, слишком активная, хотя и стареющая дама. Анькин голос тих и слаб, и те немногие слова, которые до меня долетают, неузнаваемо искажаются истерическими всхлипываниями, на что Татьяна бестолково вопит: «Да ты что? Правда? И что? Ну надо же!»
Вздрагивает, открываясь, дверь бухгалтерии, и я быстро ретируюсь, едва не роняя соскальзывающие с тарелки сосиски.