Трамвай мой - поле
Шрифт:
Русское самодержавие — источник всех свобод!
Может быть, снова подкатил к горлу подпольный человечек со своей больной, своевольной и ошарашивающей мыслью? Но нет, не похоже что-то на сей раз.
На сей раз нам не до кукиша в кармане. На сей раз можно и на ухо собственное наступить. Иначе как же увязать эту изящную, ветреную, легкокрылую свободу с таким грязным, вельможным, мрачно-серьёзным самодержавием?
«Мы неограниченная монархия и, может быть, всех свободнее… При таком могуществе императора мы не можем не быть свободны» — вот какие слова прокричал в наши уши стареющий
Но чужды ли они нестареющему Солженицыну?
Два титана, два гения, два великих мужа Земли Русской, два стража, два кряжа наших кривд и правд! Вслушайтесь в их поступь!
Оба подымались, мужали, сгорали на сопротивлении всемогущей власти, режиму, диктатуре, оба прошли каторгу и оба вынесли оттуда — что? что?! что?! — неограниченное почтение к монархии и могуществу как незыблемым гарантам свободы.
Ну надо ли ещё после этого стулья ломать?.. Разве ленинское откровение о том, что диктатура пролетариата и есть подлинная свобода, менее диалектично?
— Свобода, а Свобода, выходи за меня замуж — я тебе теремок построю. А?..
Мы — банкроты, дорогой Павел Никанорович.
Никакой альтернативы коммунизму у нас нет. И в этом трагедь. Увлечённые прожектами будущих конституций, морщась и чертыхаясь, мы аккуратно переписываем статьи советских имперских уложений, и только энтузиазм искушённых плагиаторов мешает нам задуматься над тем, отчего же коренные пассажи пролетарской диалектики столь легко и блистательно заменимы православной софистикой.
«Священные права человека не заключены в демократии и не вытекают из неё» — писал Бердяев, один из крупнейших оппонентов Ленина, в своём простодушии не замечая, как это близко, как это сладостно душе вождя.
«Свободу и права человека гарантируют лишь начала, имеющие сверхчеловеческую природу…» — Не марксизм это. Теология!
Где же они, эти сверхчеловеческие начала, и как они гарантируют? А очень просто. Ложью, софистикой, диалектикой, подменой, высоким словом, мечтой, мистикой — всем, чем угодно, только бы подальше от живой человеческой нужды, туда, к «праведному и прекрасному обществу», где ленивая дрёма Манилова и умственные упражнения философа сливаются в единую тошнотворную жвачку. Сколько можно?!
«И остаётся мучительный вопрос, могут ли народы прийти на этой земле к праведному и прекрасному обществу?»
Да не надо, господа генералы! Не надо мучительных вопросов! Уже настроили прекрасных обществ! Уже насиделись в них! Дайте отдохнуть, отдышаться!..
Уж лучше к бабёнке под бочок, господа. Ведь жизнь так коротка! Так коротка! Или уж мы все — кастраты? А?..
— Что же отец?.. Убил её?
— Убил.
— Перестань думать.
— Расскажи про собак.
— Зачем?
— Чёрт его знает. Просто иной раз кажется, что в них всё дело.
— Какое дело?
— Отцово… Моё… Вообще…
— Перестань думать.
— Я не думаю.
Я не думаю, я не думаю, я не думаю… Это-то и плохо, Константин, это-то и плохо.
Умом Россию не понять. Я начну с тебя, Господи.
Начну
У матери была одна странность, может быть, страсть. Она не выносила угрей.
Заметит, бывало, угорь — у меня ли на лице, у отца ли — и давай его выдавливать. «Мам, ну мам, больно же! Ну отпусти, ну пожалуйста!» — куда уж!.. Проси — не проси, кричи — не кричи, вырывайся — не вырывайся — ничего не поможет. Всегда увидит, всегда подойдёт, обнимет, голову ладонями зажмёт, затылком её к животу своему привалит, порой в макушку чмокнет — и пока не добьется своего — не отпустит, не успокоится.
И всё это смеясь, играючись, с шутками-прибаутками, вроде бы невзначай, вроде бы последнее это дело на свете, и ей оно совсем ни к чему, совсем не важно и не нужно.
Но в глазах её при этом поблёскивал огонёк, но часть нижней губы её при этом втягивалась в рот и зажималась зубами, но всё лицо её при этом смешно и торжественно искривлялось, образуя гримасу — знак невозмутимого усердия, серьёзности и той совершенно особенной самопоглощённости, которая не может быть ничем иным, как только обрядом, культовым действом, священнодейством.
Отец говорил: «Угре-партийный диктатор».
Отец говорил: «Угремист-ленинец».
Отец говорил: «Ряхоистка безродная».
«Да отстань же ты, лицедеевна!» — говорил отец и с покорностью мужественного любовника подставлял лицо.
Видно было, что эта процедура приходилась ему по душе, что он воспринимал её как игру или, наоборот, сам вносил в неё элементы игры всем своим брюзжанием, напускной грубостью, недовольством. Пока мать занималась его лицом, он то и дело менял гнев на милость и милость на гнев, шутил, брюзжал, кокетничал, целовал и в то же время отстранял её руки.
Главным аргументом матери было то, что кожа должна дышать, а угри закупоривают поры, если от них вовремя не освободиться, то приток кислорода к телу остановится — и тогда не приведи Господь.
Я начну с тебя, Господи!
Всё началось у неё с маленького прыщика на лице, как раз у основания переносицы, может быть, чуть повыше переносицы, поближе к глазу, с левой, кажется, стороны.
Ну, прыщик и прыщик — подумаешь, дела какие. Но она, очевидно, пыталась его выдавливать, причём пыталась основательно, стремясь убрать его целиком, вместе с корнем, как убирала обычно угри. Позднее, когда щека под глазом вспухла, когда было обнаружено заражение крови, отец допытывался, так ли это, выдавливала ли она.
«Не говори глупости», — был ответ и вслед — жалобы на то, что он ей вечно не верит и вечно в чём-то подозревает.
Мать так и не призналась. Она никогда не признавалась ни в слабостях своих, ни в ошибках. И вообще, как мне кажется, никогда не чувствовала потребности в каких бы то ни было излияниях души, тем более в самобичевании, и не понимала, на что это людям нужно.
Отца в эти минуты она выслушивала с молчаливым отчуждённым вниманием. Он был своим. На чужих же — смотрела с недоброй улыбкой, скукой, подчас — с мало прикрытой враждебностью.