Трамвай мой - поле
Шрифт:
Ну да и не в этом вовсе дело. Или… постойте. Только вот написал об этом — и словно молнией… Неужто, чёрт подери, в любом изолгавшемся, изношенном до дыр слове есть это сермяжное, запредельное, метафизическое чуть-чуть?.. Это своевольное, беззаконное перемигивание правды и лжи? Непутёвая маска, лукаво и весело потешавшаяся над нашей претенциозной стерильностью.
— Вера… Вероника… Веруля… Перестань храпеть.
— А? Что? Я разве храплю?
— Храпишь.
— Извини, не буду.
Всё
— Вер!..
Многоуважаемый Павел Никанорович!
Несколько дней тому назад я отправил Вам письмо, написанное не вполне пристойно, под худую руку, в порыве не то злости, не то раздражения, а точнее — того и другого вместе. И хотя у меня нет ни малейшего желания оправдываться или — тем более — раскаиваться на этот счёт, мне всё же хотелось бы немного подробнее обосновать свою позицию.
Дело в том, что злость и раздражение, которые я всё чаще в себе обнаруживаю, это вовсе не порыв, а скорее состояние, не покидающее меня с того момента, как я ступил на свободную землю и с глазу на глаз узнал, что такое наша русская свободная мысль. Поэтому случай с отцом не является для меня неким частным эпизодом из моей личной жизни.
В конце концов, я не столь плохо отношусь к отцу, чтобы и мне не льстило высокое слово о нём, и без особых затрат серого вещества я бы тоже мог подтянуть действительное к желаемому.
Однако контекст отца, как я его вижу, гораздо шире, чем кажется на первый взгляд. Вот об этом мне и хотелось бы поговорить.
Ложь, превратившая отца в легендарного героя, — не просто ложь, а знак нашей идеологии. Не коммунистической идеологии на сей раз, а антикоммунистической. Религиозной, монархической, моральной, националистической — какой угодно, но идеологии.
Мы — самая идеологическая нация в мире. Мы действительно едины и неделимы — и с точки зрения географии (там и здесь), и с точки зрения хронологии (до революции и после). Нас ничто не меняет, на нас ничто не влияет, и наша устремлённость к вершинам по-прежнему не знает ни тревог, ни преград.
Как тут, в самом деле, не возгордиться!
Мы и гордимся. Врём и гордимся. Гордимся и врём. Потому что там, где превыше всего гордость, без лжи уже не обойтись никак. Потому что человек слаб, уродлив, труслив и вонюч. Смельчаков и красавцев — единицы, а нашей Великой, с большой — простите за выражение — буквы, Гордости надо, чтобы ими были все.
А чтобы ими были все, нужна ложь.
Солженицын призвал всех жить не по лжи, а сам лжёт. Гордо и красиво лжёт, как все мы, как положено.
Там врут, что старая Россия — бяка, здесь — что цаца. И там, и здесь врут из-за гордости. Гордясь врут. Идеологически. По всем правилам ленинской теории партийности.
Там нам доказывали — доказывали! По-научному доказывали! — что вся история России — это непрерывная цепь восстаний, сопротивления царизму. Здесь — тоже, разумеется, по-научному! Не по какому-то марксизму, а
Мой вывод: и там, и здесь и мы, и наука наша — в железных лапах Гордости.
Когда Зиновьев попытался заикнуться о том, что Советы были выгодны многим слоям нашего народа, — понятно, не по-научному заикнуться, не от лица всемогущей Гордости! — этакая предательская ересь! — его готовы были забодать всем миром.
Там — газета «Правда», здесь — газета «Новое Русское Слово». Обе горды настолько, что только из-за гордости не протягивают друг другу руки.
Я часто листаю записные книжки позднего Достоевского и теряюсь в догадках, откуда в нём, мудреце и психологе, вдосталь пожившем и вдосталь хлебнувшем на своём веку от всяких державных рыл, — откуда в нём столько партийного гнева, столько державной гордости и этого жара дешевых дежурных прорицаний: «Будущее России ясно, мы будем идти… будем идти до тех пор, пока бросится к нам устрашённая Европа и станет молить нас спасти её от коммунистов. Станет не молить, а требовать: ибо де вы спасёте и себя…»
Прямо как в воду глядел! В какую только?
«Я убеждён, — настаивает великий пророк, — что судьёй Европы будет Россия. Она придёт к нам с коммунизмом рассудить её…»
Не знаю, как Вам, милостивый Павел Никанорович, а мне страшно. Мне страшно оттого, что мы все больны. И мы больны, и гении наши больны, и наши пророки, и все, все. И давно уже. И коммунизм — не источник нашей болезни, а следствие.
Больна сама мысль наша.
Раковый корпус построен как будто по законам современного зодчества, но толщина его стен, но его основательность — разве не видна здесь рука наших древних умельцев и умников?
Ведь с чего начинал Достоевский? С петрашевцев, с вольности, с мечты о хрустальном дворце. Потом каторга, мёртвый дом, мудрость. Хрустальный дворец не потускнел, не забылся, в нём прорезалась просто новая грань, глаз каторжника уловил в нём мертвящий дух несвободы. «Вы верите в хрустальное здание… которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания…»
Вот так, господа коммунары! Вот так, любители великих построек, высоких правд! Я боюсь этого здания! Чётко, зримо, мощно, словно сам уже в нём побывал. Я боюсь его, ему и языка украдкой не выставишь (даже украдкой!), и кукиша в кармане не покажешь!
Что же это? Гениальное пророчество? Предупреждение? Тревога? Или просто игра ума? Психопатические упражнения обиженного подпольного человека, вольнолюбивая прихоть, душевный каприз? Нате, любуйтесь! Ненормальность — в крови планеты!..
Может быть. Всё может быть. Однако, как ни крути, здесь — вызов. Вызов режимной логике, упорядоченному рабству, насилию над жизнью, в какие бы прекрасные одёжки и словечки они подчас ни рядились бы.
И вдруг под конец жизни — как бомба, как обухом по башке, как ожог. Самодержавие — источник всех свобод. Всё. Точка. Стена! Никаких сомнений. Дважды два — четыре. Чёрным по белому.