Убежище, или Повесть иных времен
Шрифт:
открылась мне, и, молча проклиная свое вопиющее легковерие, я увидела, с ужасом
увидела все его неотвратимые последствия.
Офицер, сопровождавший нас, подал мне пакет, который я приняла как
свой приговор, но не попыталась открыть. Надежда, страх, любопытство —
все живые естественные побуждения были уничтожены мгновенной уверенно-
стью, и последовавшее затем оцепенение было опаснее и страшнее самого
безудержного взрыва страстей. Моя дочь, испуганная
отчаяния более, чем жестоким и неожиданным поворотом событий, бросилась
к моим ногам.
— О, не молчите, матушка, говорите со мной! — воскликнула она. — Не
поддавайтесь безнадежности, что написана на вашем лице, не отягчайте для
вашей бедной Марии ужас этой минуты!
Я обратила на нее невидящий взгляд, но природа вновь обрела надо мной
свои права, ласковой рукой тронув сердечные струны, и те слезы, в которых я
отказала своей судьбе, пролились щедрым потоком над судьбой моей дочери,
такой молодой, такой прекрасной, такой невинной, такой благородной — как
мне было не оплакивать ее? Без сомнения, лишь эти материнские слезы
спасли мой разум в ту минуту, когда все грозило сокрушить его. Мария взглядом
испросила моего позволения вскрыть пакет и, вздрогнув при виде бумаги,
содержащейся в нем, поспешно вложила ее в мои руки. Одного взгляда было
довольно, чтобы узнать клеветническое заявление, которое коварный Бэрли
обманом вынудил мою сестру подписать, когда удерживал ее пленницей в
Сент-Винсентском Аббатстве. Посылая его мне, король лишь усугублял
преступную обиду, так как представленных мною доказательств было довольно,
чтобы опровергнуть сотню таких неубедительных фальшивок, но на меня оно
подействовало благотворно, ибо ничто иное не смогло бы так мгновенно
вырвать мой дух из холодного и мрачного оцепенения, которое с каждой
проходящей минутой, казалось, делалось необратимым.
— Бесстыдный варвар! — вскричала я. — Тебе мало заключить в тюрьму
гонимую дочь королевы, имевшей несчастье подарить тебе жизнь! Ты
тешишься тем, что глумишься над ее памятью и оскверняешь прах ее! О, эта бумага,
сочиненная и сохраненная мне на погибель! Каким редкостным случаем
пережила ты те намерения, которым должна была послужить? Ты сохранилась
для гибельной цели, предвидеть которой не мог даже твой презренный автор.
Но что значит это единственное свидетельство, стремящееся опровергнуть
права, в справедливости которых все представленные мною доказательства
не смогли убедить жестокого и вероломного тирана, закрывшего свое сердце
для доводов разума, добродетели и природы? Погрязший в себялюбии,
гордясь своей ловкостью в ничтожном искусстве обмана — презренном в любом
обществе, но позорном в высшем, — он низко подсмотрел благородные
движения моего сердца и из них выстроил для меня гибельную ловушку. Но что
говорить обо мне? Не все ли равно для той, что не желает более жить, где —
судьбой или ее самовольными исполнителями — ей назначено умереть? Лишь
за тебя, дитя мое, за тебя одну моя душа полнится невыразимой мукой.
Несмышленым младенцем ты была спасена от неволи, забвения и безвестности;
был момент, когда, казалось, судьба готова была вернуть все, что должно
принадлежать тебе по праву рождения; и вот — слабая, доверчивая,
несчастная мать становится помощницей жестокого негодяя, решившего заживо
похоронить тебя и уничтожить всякий след, всякую память о наших дорогих и
прославленных предках. Без имени, в бесчестье, твоя цветущая юность
должна увянуть в неведомой тюрьме, оплакиваемая твоей матерью, которая
никогда не сможет простить себе ужасной ошибки, порожденной любовью. Я
знала, что король злобен, низок, хитер, и все же безумно отдала в его
предательские руки все, на чем могли основываться наши надежды, более того — наше
оправдание...
— Выслушайте теперь меня, моя дорогая, моя глубоко почитаемая
матушка! — воскликнула моя милая дочь, орошая мои руки слезами благоговейной
любви. — Увы, природный ход вещей переменился, и я вынуждена сделаться
наставницей. Вспомните правило, которое вы глубоко запечатлели в моей
душе: человеческая злоба напрасно будет пытаться причинить нам несчастье,
если только наши собственные неуправляемые страсти не помогут ее
коварным усилиям. Так будем уважать даже ошибку, если она проистекает из
добродетели. Не доверившись королю, мы бы заслуживали быть отвергнутыми
им. Так предоставим же ему постыдную честь отобрать у вдовы и сироты их
последнее сокровище и посмотрим — что он вынужден был оставить нам.
Разве утратили мы способность смотреть равнодушно на королевский престол и
даваемые им обманчивые блага — даже из безвестной тюрьмы, куда заточил
он нас своею властью? Разве утратили мы право с гордостью обращать взор в
свои сердца, не находя там ничего, что было бы недостойно нашего
Создателя и нас самих? Что до великолепия имени, которого он несправедливо
лишил нас, то стоит ли о нем сожалеть, когда своей жизнью он бесчестит это
имя? По счастью, никакая заветная цель не связана с обретением этого