Валдаевы
Шрифт:
— Чтоб шайтаны с тебя шкуру спустили! Где моя медаль?
— Постыдись! — урезонила его бабка Оря. — Чужих людей постыдись. Какие слова говоришь? Шайтаны!.. Тебя сотским выбрали, людей на ум-разум должен наставлять, а ты последними словами ругаешься, колода деревянная…
— Бу-хуу-ум! Ладно, колода я деревянная, но медаль-то где? Она вот на этом колке должна висеть.
— Внук твой ее на улицу таскает — играет с ней.
— А кто за ним должен смотреть?
— Смотрелки у меня слабы стали.
Бухум махнул рукой и миролюбиво проговорил:
— Ладно… Хлеба
— Вечером пойдешь туда, после бани.
Бухум начал готовиться к отсидке. Нарубил на трое суток табаку, разыскал кремень и кресало. А когда с улицы вернулся Илюшка, строго спросил:
— Где моя медаль, ты знаешь?
— Знаю, дедуль. Принесу сейчас.
Подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, внучек выскочил из избы и через полчаса вернулся с бляхой.
— Вот, на, нашел, — протянул он деду бляху. — Ты мне за это чего дашь?
В Алове в баню ходят сначала мужики. Бабы дольше моются, им — после. Вдоволь напарившись, дед Бухум пришел из бани в бабьей рубашке, придерживая руками закатанный подол.
— Чевой ты, Орина, никакого размера не признаешь? Зачем мне такая длинная и разноцветная — сверху красная, снизу синяя?
— Вай, свою дала!.. Извиняй, старик. Печаль попутала. На тебе твою — замени в сенях.
Собираясь в кутузку, Бухум повесил на шею бляху, отмыв с нее кирпичную пыль, отрезал от каравая на судной лавке толстый кусок, посолил его покруче и сунул в карман кафтана. Жена в это время сеяла муку в открытой подклети.
— Баба-другиня, где моя палка?
— Охохонюшки!
— Чего там квохчешь? Я ее всегда на свое место ставлю.
— Нешо ты один живешь? Я ее поутру в собаку бросила. Около навозной кучи поищи. Наверно, туда отлетела… Нашел?
— Нашел… Слухай, я в погреб куру положил на снег. Ты ее пожарь утречком и с Илюшкой ко мне пришли.
Всю ночь не сомкнул Бухум глаз в кутузке — воевал с клопами. Слушал, как в тишине ночного часа бьется сердце графской паровой мельницы под Поиндерь-горой. Днем ее стук еле слышен, но едва уляжется дневной гомон, шум мельницы становится как бы громче — стучит, стучит, стучит — и до одури надоедлив этот ее однообразный, неживой стук. Чу! Бухум прислушался.
«Тук-тук!»
Кто-то в окно настукивает.
— Кто там?
— Не спишь, дед Бухум? Это я, Исай Лемдяйкин.
— Тебе чего, сынок?
— И мне не спится. Рассказал бы чего-нибудь. Потом пойду, хоть щепку у соседа стащу — душа сразу на место станет. Тогда, пожалуй, засну.
— От привычки своей никак отвыкнуть не можешь?
— Сам попробуй денек не соврать — понравится?
— Как ты проведал, что я здесь?
— Нюх у меня такой. Рассказал бы чего-нибудь.
— Загубишь головушку при таком твоем ремесле.
— Уж это точно — не по-людски помру.
— Дверку снаружи отопри.
— Могу. Знать, убежать надумал?
— Нешто маяться тут три ночи? Днем свое отсижу.
Рано утром семья Нужаевых в пять серпов жала рожь на дальнем поле. Когда всплыло над лесом
Не успел Тимофей погрузить в забеленный колодец свою щербатую, обгрызенную ложку, как из глубины выплыла лягушка-старица с добрую варежку. Старик небрежно смахнул ее на бережок.
— Не мешай, кума.
И спокойно принялся хлебать. Все засмеялись, а Тимофей невозмутимо добавил:
— Ведь не жала с нами, нечего и лезть.
Лягушка упала на спину и беспокойно засучила лапками, будто хотела ухватиться за воздух.
— Пузо у нее, как у нашей попадьи, — засмеялся Купряшка.
Наконец одной лапкой лягушка уперлась в стебель хвоща, перевернулась на живот, прыгнула в сторону и пропала в осоке.
Дорога полого спускается к Суре, как бы раздвигая по сторонам обрывистый берег. На одной из крутых обочин чернеет вход в землянку перевозчика. Рядом полянка, посреди которой, возле обгорелого пня, немолчно потрескивает костер; в пяти саженях от него — старый дуб со сломанной вершиной, в зеленом венке из листьев на оставшихся ветвях.
Из землянки на четвереньках выполз перевозчик Вавила Мазылев, распрямился, почесал пятерней седую длинную бороду и нехотя крикнул:
— Лис-та-а-ар!
— Прис-та-а-ал! — ответило лесное эхо.
Аристарх Якшамкин появился неожиданно и совсем рядом — вышагнул из-за густой разлапистой ели, где как будто только и ждал, когда позовут:
— Вот и я. Чего тебе?
— Все лодки на нашем берегу. А вон, глянь, внучек мой, Герка, к нам с харчами идет. Перевези мальца.
Аристарх уселся в лодку, и легонькая посудина птицей полетела по речной глади, подгоняемая взмахом весел.
Вавила Мазылев захлопотал возле костра: подложил хворосту, взял ведро с живой рыбой, вылил из него воду, а рыбу вывалил в котел. С утра у него побаливала голова — вчера старик побывал в Зарецком на базаре и выпил полуштоф водки.
Вернулась лодка с Аристархом и внуком. Мальчишка поставил возле костра кринку с молоком, положил на нее хлеб, а сам скрылся в землянке.
Вавила Мазылев сидел подле костра и с нетерпением ждал, когда закипит уха, — любил он с похмелья хлебать горькую юшку.
И глядя, как поднимается над котлом аппетитный парок, Вавила погрузился в свои думы. Был недоволен он тем, что на прошлой сходке его не переизбрали старостой. И так и сяк улещивал мужичков, чтобы прокричали за него, да вышла осечка. Знать, плохо улещивал. Потому что в кармане деньжат небогато. А где их взять? На перевозе много не заработаешь. День и ночь торчишь тут, а выручка плохая, — считаешь вечером медяки и мелкое серебро, а сердце от нерадости ноет: мало! К тому же из этой выручки часть надо отдать работнику. Хорошо еще, что в работниках Аристарх Якшамкин, — он копейку не любит считать, что дали, тем и доволен… Нет, на перевозе не разживешься…