Валдаевы
Шрифт:
И когда прощался с Гурьяном, виновато отвел взгляд, крепко пожал руку и еле слышно сказал:
— Ну, доброй тебе дороги!
Больше года не был в селе старший сын Наума Латкаева — Марк. К его приезду отец построил для него каменную лавку с кладовкой: в задней половине окна заделаны железными решетками, а поперед них — двустворчатые ставни, двери тоже с решетками изнутри.
Марк приехал в городской одежде, — синяя, как предзакатное небо, сибирка с темной опушкой, пестрая бархатная жилетка, красная рубаха-астраханка, широкие плисовые штаны, сапоги гармошкой, замшевые перчатки, в грудном кармашке
Не забыл Марк и про жену Ненилу. И ей привез городские наряды.
Взглянув на ребенка, которого Ненила кормила грудью, Марк не нашел в его чертах ничего своего, но промолчал, и лишь когда уже был навеселе, — отец вволю угощал его водкой, — подошел к колыбели, перевел взгляд с дочери Кати на жену, а потом снова на дочь, отошел и многозначительно пропел:
Извела меня кручина — Подколодная змея…Лавка Марку понравилась — просторная, много места для товара. Побывал в других лавочках в Алове, высмотрел, что там в продаже. Неделю спустя отправился в Алатырь и привез оттуда такой товар, какого в селе ни у кого не было. А над дверью в лавку повесил вывеску. На ней белилами на черном фоне было выведено:
ГАСТРАЛОМ
Привез он в числе прочих товаров и булки, называемые французскими. Но в Алове их почему-то никто не покупал. Тогда Марк порезал их и высушил, а на бумажке написал химическим карандашом: «Сухори гля чаю». Но покупатели все равно их не брали. В его лавке им нравилась одна шипучка. Даже дед Наум пристрастился к ней и тянул с превеликим удовольствием. Марк записывал каждый приход отца в лавку: «Тятька снова вылакал бутылку — 5 коп.».
Пруд, обсаженный ветлами, даже не рябится. Тихо, тенисто, прохладно. Налетит откуда-то, будто стая воробьев, ватага ребятишек, пощебечет, искупается — и снова тишина. Художник Софрон Акантьевич Иревлин отдыхал на берегу, под кустами, спасаясь от зноя. Он было задремал, когда услышал шаги. Прохожий с котомкой через плечо задержался возле Иревлина и спросил густым голосом:
— Приятель, как это село называется?
— Митрополие… Да это ты, Гурьян?! Здорово, красавец! Какими сюда судьбами?
Гурьян ответил, что направляется из Алова в Петербург. Подработать. Отец ни в какую не отпускал, но он все равно ушел. Просил у тятьки денег на дорогу, но тот не дал.
— Это не беда. Тут ведь Вахатов. Ступай к нему в артель, деньжат поднакопишь… Здесь церковь строят. Побольше, чем в Алове. Работы хватит. Ну, а я расписываю… Дел по горло. Тут хорошо платят — село-то волостное… Ну, и тебе с полным карманом веселей будет путешествовать.
— Пожалуй, верно.
— Ступай к Парамону. Вот по этой дорожке… За кусты завернешь — церковь увидишь. Прямо к ней и ступай. Не доходя до церкви увидишь…
С пригорка, где работала плотничья артель, раздавалось визжание пил, нестройное перестукивание топоров.
Вот и настала пора валить косой росные травы, шевелить-ворошить ароматное сено в прокосах, копнить и вершить стога.
Накануне Платон Нужаев отправился в лавку Пелевиных.
— Чего тебе? — спросил его Мокей, пожимая руку.
— За косой пришел.
Лавочник
— Ты мне жестянки не выбрасывай, — проворчал Платон. — Достань одну, да теребинскую.
— Достану, сперва припаси два рубля.
— Кажи товар… Вот эта мне подходит — настоящая.
— А ты мужик с понятием.
— Нужда заставит…
Нужаевым в этом году требовалось припасти много сена. Поднакопили деньжат и купили сначала лошадь, а потом и корову. Четырех девок растил Платон, пока же с его шеи слезла только Василиса — позапрошлой зимой вышла замуж и уже родила первенца. Носит его нянчить к матери на весь день.
Уже вечер, в избе темно, а взрослые еще не приехали с сенокоса. Марфа качает в колыбели первенца Василисы — Михея, и хрипловато напевает:
Подрастешь ты, мой птенец, Развеселый бубенец, И начнешь пахать, косить, Нам гостинчики носить.Купря сидит на лавке. Его не взяли на сенокос. А ему так туда хочется! Представить только! едешь лесом по ухабистой дороге, а деревья, будто подслеповатые, наклоняются к тебе с двух сторон — стараются познакомиться. Ветвями, как руками, выхватывают с воза клочья сена. Вот молодой дубок с размаху царапнул охапку чуть не с полнавильника и держит на ветке, как на ладони. Нанюхается полевого аромата и пустит сено по ветру. Коли едешь наверху воза — не зевай, кланяйся каждой низкой ветке. Проворонишь — любая ветка, а уж дубовая тем паче, либо схватит тебя за волосы, либо смахнет с воза, как тряпка крошку со стола.
Воз сена с верхом под тугим гнетом на неровной лесной дороге то и дело накреняется, мотаясь из стороны в сторону, словно решето в руках ленивой хозяйки. И сеет окрест пряные запахи мяты, богородской травы, донника и клевера. Вздремнешь, устроившись в ложе, промятом гнетом, и уснешь, — сам не заметишь как. А ветер напевает, будто бабуля Марфа над колыбелью Михея:
С полюшка горошины Спелые, хорошие…— Вздуй огонь, бабуль.
— Приедут наши с сенокоса — тогда и зажжем.
Купря открыл окно, выходящее на улицу, облокотился на подоконник. За окном — прохладная чернота ночи, где-то вдали тарахтенье телег.
— Бабуль, слышь, наши едут!
Когда в нужаевской половине избы стало светло, Купря подошел к спящим в обнимку близнецам — Вене и Вите. Такие они похожие друг на друга! — как две вишенки на одной ветке. Даже сопят одинаково. На печке их ровесница Таня. Через задоргу светилась ее ручонка, вся в цыпках до локтей, пальцы шевелятся во сне, как плотва в стоячей воде, — узнать, и во сне у нее зудят цыпки.
Первой в избу вошла Василиса, взяла своего Михея и ушла. Затем потянулись ее младшие сестры, затем — Платон с Матреной, последним вошел Тимофей.
— Ну, баба, корми нас, — весело проговорил он. — Проголодались, как шайтаны.
Купряшка захлопнул окно и сел к столу. На ужин была окрошка, в которую ради сенокосного устатка накрошили соленых грибов и свежих огурцов.
Шагая со спящим младенцем на руках по темной улице, Василиса видела, как загорается свет в окнах, слышала, как весело клацкают ложки, ложась на стол, — вот и конец сенокосного дня.