Валдаевы
Шрифт:
— Хороша, шайтан ее возьми!
Опростав бутылку, старики в охотку похлебали ушицы. Сытно отдуваясь, Бухум достал кисет с махоркой, набил трубку.
— Что бы нам придумать, чтоб время скоротать? — выжидательно глядя на гостя, спросил Вавила Мазылев. — Рассказал бы, Филипп Михалыч, сказочку, что ли?
Бухум вставил холодную трубку в рот и взглянул на мальчишку.
— Геранька, сбегай, милок, на костерок, угольку принеси мне.
— Эге. Хитрый какой. Я побегу, а ты рассказывать начнешь.
— А вот и не начну, пока не закурю.
Покатав пышущий жаром уголек
— Чай, палец обжег? Дед Бухум?
Вавила влепил ему подзатыльник:
— Ты как, сопляк, Филиппа Михалыча назвал?
— Ничего. Бухум! Я не сержусь… уж приобвык. А что касаемо пальцев, то в них, милок, давно никакого чувствия не стало. Суставы болонастые, как ножки у точеной прялки. Надо думать, руки мои от работы окаменели. А теперь слушайте, расскажу я о человеке… У него не руки — сердце было каменное. Может, в сотню лет единожды рождается такой изверг. Знаете, наверно, есть на пойме озеро Донатово?
— Ходили туда бреднем рыбу ловить, — сказал Онуфрий. — Ушицы на две, помню, поймали.
— А страшная коряга в сетку не попадалась? Ваше счастье!
— Какая коряга?
— А вот и слушай.
И старик принялся за длинный и обстоятельный рассказ, по временам прерывая его привычным бухумканьем.
Жил в старину в Алове крестьянин Донат Лаптаев. Говорили про него, что сердце у Доната — камня бесчувственней, льда холоднее. Никому никогда ни на полушку не сделал добра. Слова и те жалел выговаривать, а уж если нельзя было обойтись без них, цедил сквозь жестко стиснутые зубы, чтобы лишнего не проронить. Даже родная мать боялась его, открещивалась, как от нечистой силы.
Долго думали отец с матерью, какое дело поручить нелюдимому сыну. И придумали — овечье стадо послали пасти.
Шагал однажды Донат за стадом и вдруг споткнулся о валенок. Глядит, обыкновенный старый валенок с протертой пяткой. Рассердился пастух, хотел пнуть помеху с дороги, но не успел — выпал из валенка сверток. Развернул его Донат — вай! — толстая пачка сторублевок. Остолбенел поначалу от такой находки, потом пришел в себя, огляделся и спрятал деньги в сумку.
Поздней осенью Донат женился, разделился с отцом и поставил семистенный дом на самом краю села. Там, рядом, лес и пойма, знай себе воруй — никто никогда не поймает. Дела у Доната сразу пошли в гору. Но вон как вышло… Деньги-то он считал, но самого его никто не почитал. В избу свою посторонних не допускал и сам никуда не ходил. А случись с кем-нибудь беда — радовался. И доволен был, что жена у него — неродиха: на детей не нужно расходоваться.
Жену свою Донат вконец извел. Если, к примеру, не удались у нее хлебы, разламывал каравай и приказывал несчастной понюхать мякиш. Едва нагнется она нюхнуть, Донат защемит ей караваем, который с пылу с жару, нос — и держит, держит так до тех пор, пока вместо носа у жены волдырь будет… теперь подумайте — разве человек это был?
И вот настал недородный, голодный год, В Алове он прошел мимо только одного Доната. В пяти его амбарах тяжело стонали сусеки, переполненные до краев зерном, но Донат никому и горсти не дал. Даже отцу, когда тот пришел с пустым мешком под мышкой. И
Как зиму прожили — одному богу известно. Весна пришла. В погожий день отправился Донат с женой за лыком. Наказал жене собирать землянику и поглядывать по сторонам, чтоб лесник его не поймал, когда он будет лыки драть. Долго ходили по лесу, полный кузов земляники набрали, вдоволь надрали лык и хотели было возвращаться домой, как вдруг слышат: жалобно стонут под кустиком. Бросились на стоны — и видит Донат родную мать. Склонилась над ней сноха, спрашивает, что случилось. «Землянички думала набрать, — ответила старая, — да силушка покинула с голодухи. Подайте, Христа ради, хлебушка корочку. Посластите душу мою, детыньки…»
Достала сноха из кузова ломтик хлеба, протянула его старушке. Но Донат ударил жену по руке и выбил хлеб. «Ты что делаешь? Последний кусок отдаешь, а я, значит, голодный буду?» Поднял с земли кусок, поцеловал его и в карман положил.
Всхлипнула мать со слезами на глазах:
«Чтоб ты подох, песий рот! Бывало, кормила я тебя жвачкой, ни крошки себе не оставляла, хоть и голодная была… Не знала, что выращу такого изверга: задушила бы до твоего первого крика… Проклинаю тебя, дикому камню подобного. Пусть господь превратит тебя в иву плакучую! Пусть дни и ночи с листочков капают слезы горючие, пусть вырастет озеро, и пусть потопнешь ты в нем! Когда же сгниешь ты от собственных слез и превратишься в корягу, пусть коряга эта хохочет на дне нечеловеческим голосом, отвращая людей от твоей мерзкой памяти!»
И как только прокляла Доната старуха, так превратился он в плакучую иву. Увидала это жена — со всех ног бросилась из лесу вон. Скоро вокруг Доната образовалось озеро. Назвали его Донатовым. А когда сгнило дерево, со дна всплыла коряга — всем рыбакам мешала она, разрывая сети и бредни. Долго они мучились с нею — хотели из воды вытянуть. И вытащили было на берег, как вдруг вырвалась коряга у них из рук — покатилась назад, жутко хохотала, погружаясь в воду, и от этого хохота стыло сердце, — бросились рыбаки прочь…
Помолчали, покурили. Вавила задумчиво проговорил:
— Охота мне с тобой по душам поговорить.
— Пойдем на воздух.
Дул слабый ветер, и тени в лесу боролись с лунным светом.
— Ночь светлая — хоть серебро считай.
— Будешь считать, ежели пожелаешь, — многозначительно сказал Вавила.
— Желание есть, да серебра нет.
— Обстряпай одно дельце — получишь.
— Что за дело?
— Отойдем подальше от чужих ушей.
— Ну, говори.
— Если графскую паровую мельницу, ту, новую… Ежели ее «красный петушок» затопчет — столбянку от меня получишь.
— Да ведь там помольщики всегда, сторож есть.
— Надо время подгадать.
— Дело с головой спорит… Мне оно, признаюсь, не по плечу. Не могу.
— В таком разе считай, мы с тобой ни об чем не говорили.
— Могила. Ежели и проговорюсь — все одно никто не поверит. Сам знаешь, врать больно люблю…
— У тебя внук есть.
— Илюшка. Бухум!..
— Пока ты сказки свои сказывал бы, Илюшка развел бы костерик у стены и подпалил бы домик…
— Нет, Вавила, не возьмусь за такое дело. Другого найми.