Вернись в дом свой
Шрифт:
Мысли суматошно, бессильно, как крылья у подстреленной птицы, бились в голове. Одновременно он разбирал бумаги, рвал и выбрасывал ненужные, некоторые откладывал в папку для своего преемника. Набралось немало книг, подаренных и купленных, не знал, что делать с ними. Бумаги перебирал, убеждая себя, что сейчас это самое необходимое. Но сознание подсказывало, что и они не нужны, как не нужно все. Не нужно, потому что… потому что Ирина не поедет с ним. «Когда же у них все началось?» Дурак неотесанный, сам приводил к себе Иршу. Земляка отыскал! Земляки — они самые скрытные. Еще Шевченко писал о них. Мог же уничтожить его. Просто отдать на растерзание вечиркам, они бы разорвали его в клочья. Разорвали бы молодого талантливого архитектора! К чертям всех архитекторов! Есть друзья, родные… Есть он сам. А еще есть любимые.
Несколько раз звонил телефон, он не брал трубку, и звонки прекратились. А он с болью, страхом, надеждой ждал, что телефон зазвонит снова. Е щ е ж д а л. Ждал невозможного.
Рабочий день окончился. Темнело. Василий Васильевич сидел, не включая свет. Хотя сердце болело от другого, он прощался и с кабинетом. Чувствовал, как отрывает от себя что-то родное. Уже не войдут сюда Огиенко, Клава, Ирша… Опять — Ирша! Все предметы в этот час приобрели другие очертания, размытые, притененные; все изменилось, как изменился и он сам. На шкафах отражался свет уличных фонарей, покачивались тени, словно там притаились причудливые, фантастические существа. В углу громоздились рулоны чертежей. «Их развернут уже без меня. С ними все ясно! Только вот романовский объект… В нем нет цельности… Нет цельности… Нужно обдумать. Сто двадцать архитектурных листов…» Однако и они, эти листы, отодвинулись далеко-далеко.
Закрыл ящики стола, вышел, притворив за собой дверь. Будто прикрыл крышкой гроб. Удивился такому сравнению. Глухо щелкнул в дверях ключ. «Как гвоздь вогнал. Все. Конец».
Да, это был конец. В эту минуту, быстротечную минуту жизни, утратившей смысл, осознал, что настоящая жизнь для него была адекватна любви и все, что он построил, — для Ирины. Вбирал ее в себя, в свою работу, все это становилось единым, нерасторжимым. Творческий идеал, ее восхищение и вера, их общая радость.
Теперь все это не имело значения. Утверждать себя вновь, бороться, достигать чего-то… зачем? Рядом торопились прохожие, большей частью женщины, с сумками, авоськами, возвращались из магазинов. При свете уличных фонарей стайка мальчишек гоняла по школьному двору мяч. За углом овощного магазина около автомата с пивом слонялись какие-то фигуры. Здесь толпились подозрительные, с серыми, рыхлыми лицами типы. Сходились по двое, по трое, считали мелочь, медяки. Были предприимчивы и сообразительны, но только в этом. Большей частью они толклись здесь уже спозаранку, когда продовольственные магазины закрыты и спиртных напитков еще не продают. Опохмеляются холодным пивом. Удивлялся, что так остро и четко воспринимает все. Даже подумал, что среди них, этого отребья, есть люди, не виновные в том, что оказались прикованными к прокаженному месту, вполне возможно, что их что-то в свое время выбило из колеи, возможно, им больше некуда податься. Дошли до края.
Когда подходил к дому, снова забилось сердце. Показалось, что светилось окно в ее комнате. Однако это был отблеск фонарей. Окна были темны и немы. Поднялся по скрипучим ступеням, длинным ключом, похожим на сельские, только у тех язычок длиннее, отпер дверь. Темень дохнула печалью и безнадежностью. Пустота высветила Иринин портрет на стене. Портрет слегка наклонился влево, висел так всегда: не по центру был вбит гвоздь. Поправлял портрет сотни раз, но тот вновь и вновь клонился на сторону. Странно, Ирина этого не замечала. А он не стал перебивать гвоздь, оставил, как было, и почти каждый день поправлял портрет. Как бы еще раз касался Ирины. Портрет написал сам. Единственный портрет, который рисовал всерьез. Он изобразил Ирину идущей по тропинке, она смотрит вниз, возле ног — ромашки, но Ирина не видит их, думает о своем. «Мы проходим мимо красоты, не замечая ее?» — спросила она тогда. Но он имел в виду другое: цветы только озарили ей душу и мысли. Мысли хорошие, но не о цветах.
Ему захотелось сорвать и растоптать этот портрет. Даже сделал шаг, но руки опустились безвольно. Беззвучный вопль сотряс его. Он ужаснулся, что так трудно, трагически переживает Иринину измену. Он уже произнес это слово — измена. (Именно это слово, колючее, тяжелое, прокатилось по сердцу, как камень. Он впервые понял его смысл до конца.)
Это была измена не только ему, мужу, но и их идеалам (ему казалось, что у них были общие идеалы), их целям. Ну, допустим, что цель она перекроила, перекрасила. Но идеалы! А может, идеалов и не было? Он навязывал ей их почти силой. Живи для добра! Ищи в доброте опору для себя. Это и есть цель жизни. Что-то подобное он внушал ей совсем недавно. И она соглашалась с ним. Соглашалась, а сама уже обманывала. Ирина обманывала! И смотрела на него чистыми глазами!
От одной этой мысли его проняла дрожь. И тут же он подумал, что не сможет остаться один в этой квартире. Он будет думать о ней. А она в это время… с Иршей. Уже навсегда. Она с ним, а ты иди, продолжай творить добро! Будь человеком, утверждайся среди людей и услаждайся этим. Своим величием и своим страданием. Развей, распыли себя в толпе и радуйся этому. Люди будут благодарны тебе.
Кто будет благодарен? Один человек, которому доверился, и тот не смог. Не смогла она. А разве его любовь не благодать, не святой дар судьбы?
«Жить — значит любить. Но я уже никогда не смогу полюбить. Я теперь вижу всюду только один обман. Всех, кто любит, ждет обман». Его терзало одиночество. Если бы было к кому пойти, излить боль и найти сочувствие! Такого человека нет на белом свете у тебя, Василий. Все те, кто обрадовался бы твоему приходу, молодые, здоровые, счастливые, они привыкли видеть в тебе учителя, генератора идей, с ними можно говорить о Корбюзье, Беретти, полете в космос, бессмертии. О бессмертии тела, а не духа, о научном поиске, а не о вечности великой и справедливой мысли, то есть о том бессмертии, за которое не нужно платить унижением и которое не умаляет силу духа. А он отплатил унижением даже за это свое короткое счастье, за то, что втянул в круг своих идей еще двоих, и те двое на этом круге нашли что-то иное, а может, и не нашли ничего, а только обрели друг друга, и теперь им начхать на твои хрупкие и холодные идеи. Им тепло без них.
Он уже давно шел по городу. Улицу продувал пронзительный ветер, но Василий Васильевич не чувствовал этого. С каким-то болезненным вниманием присматривался он к людям, будто видел их впервые. Его охватывал острый интерес: как они живут? Какие они? Возможно, ни один не похож на него. Человек — это что-то особенное, сокровенное, чего никогда не разгадаешь. Пусть даже маленький, пусть никчемный, но всегда сокровенный, всегда тайна. Земля переполнена, напичкана тайнами, как бомба взрывчаткой. Пласты земли переворачивает плуг, он переворачивает и ее тайны, и между ними, сквозь них прорастает рожь, хлеб. Об этом писал Хайям. И вместе с тем все так просто, так естественно. Пришел, если посчастливилось, отлюбил; еще из груди не вырвался первый крик, а уже судьбой предназначено, где проложит свой след первая морщинка. Большое, главное — где-то там, за горизонтом, за фиолетовой кромкой, куда сегодня опустилось солнце. Он видел, как оно садилось. Пряталось во мглу, в седой космос. Все растворяется там…
«Что они делают в эту минуту? Смеются надо мной? Оплакивают меня? Но ведь это же подло, мерзко. И то и другое. Они не виноваты…» Но разве ему было бы легче, если бы они оба пришли к нему и стали плакать и просить прощения?
Василий Васильевич не знал, что его привело на привокзальную площадь, а потом в ресторан. Может, какая-то подсознательная мысль: кто-то ему рассказывал, что в вечерние часы, а также тогда, когда не хотят, чтобы тебя видели, идут в ресторан на вокзале. Он сюда никогда не ходил. В ресторане было безлюдно, горели боковые светильники, под одним из них чирикал воробей. Залетел сюда и потерял грань между днем и ночью.
Подошла молодая, красивая, уставшая официантка, молча остановилась около его столика. Неожиданно подумал, что предложи он ей после окончания дежурства пойти с ним, наверное, пошла бы. Даже подумал, что ему сейчас это легко сделать. Если бы только могло спасти.
Достал бумажник: удивился, что денег мало. Поискал еще, ощупал все карманы — привык, что у него всегда были свободные деньги, он их, в сущности, не тратил. Купит что-нибудь из еды, какие-нибудь сладости Ирине («Любит сладкое…»), иногда цветы. Цветы начал покупать недавно и почувствовал от этого большое удовольствие. Видел, что она радуется несколько преувеличенно, но все равно ей нравилось это «мещанское», как считал когда-то, проявление внимания, это его «расточительство». Однако в последнее время…