Волжское затмение
Шрифт:
– Мне, – усмехнулся Михалёв. – Мне уже всё едино, я свое прожил. Не дорога мне с ними – шутка ли – в царской полиции всю жизнь служил… Да и сглупил, честно скажу. Дал, дурак, себя уболтать. А потом вижу – дело-то дрянь. Совсем тухлое дело. Чуешь, к чему идёт?
– И… И что же будет-то? – бестолково хлопал глазами вконец растерянный Витька.
– Что? Два-три дня… Ну, от силы – неделя. И всё. Сомнут они нас. Под эту вот песенку. Ясно тебе? Вот и думай, Виктор, над кем гром грянет. А, ладно. Пошли уж…
И патруль, лениво печатая шаги, устремился вверх по Губернаторскому переулку, к центру города. В спину им ярко светило зарево пылающих Твериц. А
“Это есть наш последний
И решительный бой…”
Никогда до этого не задумывался Витька всерьёз о той силе, против которой поднялись они воевать. Успешно отбиваемые атаки показывали не силу, а слабость противника. Но это слаженное пение людей на самом пороге могилы говорило о том, что есть ещё и другая сила. Сила духа. Сила веры в своё дело. И общая песня, которую в отчаянном положении можно петь перед самой смертью. И, теряясь, понимал боец Коробов, что у них, перхуровцев, ничего такого нет. Будущее видится всем весьма туманно. Многие, как он, пришли в отряд, не понимая толком, чему и во имя чего будут они служить. У них даже и песен общих нет, чтобы вот так, напропалую – будь что будет! – грянуть назло врагам. Так кто же сильнее? И кто обречён?
Эти мысли жужжали, свербили, роились в голове, мешали спать, стоять в караулах, лежать в окопах, отражая бестолковые атаки. Позарез нужны были новые впечатления, и Витька, прознав, что командование распорядилось наконец-то подвезти пленникам баржи хлеб, правдами и неправдами напросился в эту, как оказалось, смертельно опасную экспедицию. И он увидел этих людей вблизи. Были они истощены, измучены, озлоблены, но тверды и непреклонны. Будто вылеплены совсем из другого теста, чем он, Витька, и все, кого он знал раньше. И как они могли народиться и окрепнуть в серой и непроглядной жизни рядом с обывателями и существователями – было для Витьки загадкой. Кляня на все лады эту обыденность, изнемогая от неё, он упустил в ней что-то важное. Главное что-то. И не понимал этих людей. И завидовал им втайне самой чёрной завистью.
Все эти размышления, осознания и выводы пришли уже потом. В другие дни. А после той жуткой поездки, после обстрела и смертельного ранения латыша-офицера, Витька долго приходил в себя. Пробрала до самых костей жестокая, неуёмная нервная дрожь, он сидел в окопе, сжавшись в комок, и трясся. А когда чуть поуспокоился, незнакомый офицер черкнул ему увольнительную до вечера.
– Получай. Домой сходи, отдохни. Заслужил. Всё, что могу… – пробурчал он и исчез в лабиринте ходов сообщения.
Умывшись и почистившись, побрёл Витька знакомыми улицами, порушенными, обгоревшими, изуродованными, с трудом узнавая их. По-прежнему не смолкала канонада у Волги и на северных окраинах. А здесь было тихо, дымно и безлюдно. Четверть часа понурой, усталой – ноги не гнулись – ходьбы, и он оказался на родной Духовской улице. Здесь, между Власьевской и Большой Даниловской, был его дом. Сердце забилось. Цел ли? Живы ли… Дом стоял. Разлапистый, двухэтажный, теперь он как-то странно скособочился, скукожился, помертвел. Крыша нависала над просевшими стенами, как сбитая набок шапка. Окон не было. В чёрных проёмах торчали острые, щепастые обломки рам и осколки стёкол. В самом центре фасада зияла неровная, будто зубастая, дыра, и сквозь неё виднелось обугленное нутро с почерневшими кирпичами и обрушенными брёвнами перекрытий. Их квартиру в самом торце, кажется, пощадило, но и там всё было черно и мёртво. Внутри у Витьки всё оборвалось и осело, будто не в дом, а в него, в самую грудь, попал этот проклятый снаряд. Дрогнули колени, и Витька, придерживаясь за повисшую на одной петле воротину, судорожно ловил губами воздух, тупо глядя на разорённый дом. Какая-то женщина в грязном, перепачканном мелом и кирпичной пылью сарафане вышла со двора и, увидев его, остановилась.
– Ну, чего вылупился-то? Разрухи
– А… А как же… Люди-то… Живы? – глухо и бессвязно пролепетал он, тыча указательным пальцем в стену дома.
– Ишь ты, - усмехнулась женщина. – Кто жив. А кто и нет. Да разве ж вы о людях думаете? Постой! – всплеснула она руками. – Ты Витька, что ли? Клавдии Коробовой сын? Не признала…
– Да… Я это… Я. Что? Что с ними? – умоляюще потряс руками Витька.
– Живы, – махнула рукой женщина. – Клавдия-то все глаза выплакала, на улицу то и дело бегала тебя смотреть, не идёшь ли… Не дождалась. Собрали пожитки и уехали… Позавчера дело было, когда шарахнуло.
Витька глухо простонал и вздохнул.
– И что ж теперь… Что ж творится-то, Господи… – помимо воли вырвалось у него.
– А это, Витя, ты у себя спроси, – покачала головой женщина. – Ничего не творилось, пока вы воевать не затеялись. Жизнь хоть и дрянь была, а всё жизнь. Кто звал-то вас, оглоедов, кто просил? Вот и любуйся теперь. И что тебя, дурака, к ним-то понесло? Ходишь вон с ружьём, выхваляешься, а о матери подумал? О сестре? Как им без тебя? Какое-никакое, а мужское плечо, всё поддержка! Ходите – бравые да сытые, а люди на улицах пачками мрут без дома и крова! Красные, белые… Чума на вас без разбора!
Тётка распалялась всё пуще, а Витька, очнувшись, вздохнул и медленно, сутулясь под тяжестью винтовки, побрёл от неё по улице, принимая в спину рыдающие проклятья. И капали в дорожную пыль и гарь его крупные слёзы. Вот и всё. Ничто не держит более его ни в городе, ни вообще на земле. Всё потеряно. Победителем ему не быть. Новой жизни не будет – только разруха и смерть. Семье помочь хотел – и вот, допомогался: ни семьи, ни дома. Что остаётся? Головой в реку?
А вчера, после утреннего построения во дворе, Зубов отозвал Витьку в сторону и дал персональное задание. Трудное. И деликатное. Вчера вечером погиб в Тверицах штабс-капитан Пыльников, и теперь надо как-то сообщить родным.
– Ты, Витя, человек чувствующий. Понимающий. Тонкий… – сочувственно покачивая головой, осторожно подбирал слова Зубов. – Ты справишься, успокоишь, поддержишь. Вот адрес. Ступай.
И полчаса спустя, миновав без особых приключений половину города, Витька подошёл к скромному маленькому флигельку в глубине двора на Купеческой улице. Поднялся на крылечко и крутанул ключик звонка. “Трень! Трень!” – глухо донеслось издали, и за дверью послышались лёгкие, но твёрдые шаги. Лязгнул английский замок, и на порог к нему шагнула рослая светловолосая женщина лет двадцати пяти, со свежим, белым, тонкой лепки лицом и яркими, серыми с прозеленью, глазами. Гордая, высокая посадка головы. Прямой и гибкий стан под просторным, чуть приталенным серым платьем с глубоким грудным вырезом. Крепкие стройные ноги с маленькими розовыми мягкими ступнями в домашних босоножках. Всё в ней было каким-то нездешним, будто нетронутым этими жуткими, неистовыми, грохочущими, смертоносными днями восстания. Природная хрупкость, воздушность, подчёркнутая солнечными волосами, сочеталась с завораживающим, неброским достоинством. И, конечно, смелостью. Другая побоялась бы вот так выйти на крыльцо, а разговаривала бы из-за двери.
– Зд-равствуйте, – нерешительно, запнувшись, выдавил Витька.
– Здравствуйте, молодой человек… Что вам угодно? – осторожно улыбнулась она. И улыбка её была светла. Пронзительно светла на фоне дымного мрака этих дней и такого же пасмурного Витькиного настроения.
– Я… боец Северной Добровольческой армии Коробов, – скороговоркой представился он, жадно глядя на это чудесное видение, всерьёз боясь, что оно вдруг исчезнет. – Виктор, – добавил он после короткой паузы.