Вся жизнь и один день
Шрифт:
«А если случится, что друг влюблен! — запел Семенов, стоя на высоком плоском камне и следя за поплавком в волнах. — А если случится, что друг влюблен, и ты на его пути! Уйди с дороги, таков закон! Третий должен уйти!»
«В данном случае уйти должен был не я, а он, — подумал Семенов. — А ушел я… ну и что ж: все равно меня тут же вообще ушли — из Москвы даже…»
— А песня глупая! — сказал он громко. — Глупейшая песня! Наиархиглупейшая! — крикнул он, почувствовав поклевку. — И почему я люблю петь такие песни?
Семенов осторожно выволок
Не вынимая крючка из пасти, Семенов ударил рыбу головой об острый камень, хариус предсмертно затрепетал плавниками…
— Вот так всегда! — грустно сказал Семенов. — Кому-нибудь всегда по башке… — он вытер кровавую руку о траву…
…через несколько дней после того случая с недозавешенным окном Семенов возвращался вечером из изостудии ВЦСПС — сдал композицию «Оборона Москвы» и был принят в студию, — странно сейчас об этом вспоминать и понять это странно: ведь война наваливалась — ломала всю жизнь, — но где-то что-то еще по инерции шло своим чередом…
— Все шло своим чередом! — прервал сам себя Семенов. — Война шла своим чередом, жизнь — своим чередом, смерть — своим чередом.
…он возвращался из изостудии и вошел во двор дома — на душе — как ни странно — было весело: оттого, что приняли, хотелось мать обрадовать — а ее уже вели навстречу через двор от парадного — двое в форме — «на фронт, что ли, уходит?» — но, когда поравнялись в середине пустого вечернего двора, Семенов понял: не на фронт! — они с матерью обнялись и поцеловались, — взглянув на тех двоих, мама произнесла — и никогда он не забудет этих ее слов: «Скажите что-нибудь моему мальчику…» — «Ну что ж, — сказал один из тех двоих, — пусть будет человеком!» — мать его — понял в тот момент Семенов — уже не была для них человеком — она опять стала человеком через много лет, когда ее посмертно реабилитировали, как реабилитировали отца и самого Семенова, — но он-то жив! — а мать повернулась и покорно ушла впереди тех двоих — в провал ворот…
…о, как бессловесно бывает прощание! — Семенов стоит мгновение на месте — а потом идет за ними — машины у них почему-то не было — война! — идет крадучись, хоронясь по стенам затемненных домов, — он идет несколько кварталов до той самой двери, за которой исчезает его мать уже навсегда… но его хождения за матерью на этом не кончились…
— И какого черта я все вспоминаю сегодня! — спросил сам себя Семенов. — Вспоминаю, и вспоминаю, и вспоминаю… все одно и то же, без конца… Все звонок этот чертов накануне отъезда — всколыхнул все годы… будто ком глины швырнули в пруд…
Он уже вернулся к палатке и теперь сидел на корточках возле воды — чистил хариусов. Семенов ловко орудовал кинжалом — клал рыбу плашмя на камень — несколько взмахов кинжалом — и чешуя
— Вода-то порядочно помутнела, — сказал Семенов, следя за снующими возле дарового угощения рыбками.
Рыбу Семенов почистил быстро, бросил ее в алюминиевый кан, отошел выше по реке, опять вывалил рыбу наземь и стал тщательно промывать отдельно каждую тушку, чтобы ни капли крови на стенках живота не оставалось, потом — войдя в воду по колено — так же старательно вымыл внутри кан, потом, выйдя на берег и усевшись на корточки, раскрыл этиленовый мешочек с солью и стал — споласкивая тушки в ледяной воде — перетирать их внутри солью и укладывать тесными рядами в кан, снова пересыпая каждый ряд солью. Соль он привез с собой не мелкую, белую, а крупную, в желтых кристаллах — потому что мелкая соль съедает вкус рыбы…
Заполнив кан примерно на одну пятую, он положил сверху чистую ольховую досочку, вырезанную эллипсом по форме кана, придавил досочку прокаленным в огне костра и тоже аккуратно вымытым плоским и толстым валуном…
Распрямляя затекшие в долгом сидении спину и ноги, Семенов встал, прихватил в обе руки свое хозяйство и стал подниматься к палатке.
— Почин сделан! — с удовлетворением сказал сам себе Семенов. — Через пару дней хариусовые тушки уже сок дадут, закусить можно будет перед обедом… и вообще… прелесть!
От этих слов во рту сбежалась слюна — Семенов ощутил на языке божественно знакомый вкус малосольного хариуса…
— Здесь прозвучит под рюмочку в высшем смысле, — сказал Семенов. — А в Москве и того лучше…
Поднявшись, он поставил потяжелевший кан в теневую сторону за палаткой, положил рядом в траву — под палаточное крыло — мешочек с солью, отошел, постоял минуту, глядя за реку, потом присел у входа в палатку на еловое полено…
— Закурить надо, — сказал он с чувством выполненного долга — и опять — доставая кисет — увидел не речку, не берег за ней, не горы — а черную кофточку с копной желтых волос — по имени Сима — и ее мужа — Фиму, — с которым познакомился впервые в Самарканде… «И надо же! Как странно в жизни все перепуталось!»
Вдруг его первая любовь присылает к нему в Самарканд своего мужа! Представляете? В препроводительном письме она пишет, что все еще его любит и что Фима его уже «тоже любит и готов проявить всяческую материальную и духовную поддержку…». Вот забота! Она бы каждому из своих первых любовей по мужу прислать могла — щедрая женщина… Любвеобильная! Такая же, как и ее муж Фима.
И Семенов пошел теперь на свидание с мужем. «Все-таки столичная штучка. Вертится там у кормила искусств… Может быть, откроет мне на что-нибудь глаза», — думал Семенов.