Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций
Шрифт:
Ты не думай, я не дура,
Я не выйду на крыльцо.
Не подам я праву руку,
На которой есть кольцо. [2265]
Запечатленность есенинских жестов: от воспоминаний и фотографий – к прямым потомкам
Современница поэта и мать его сына Н. Д. Вольпин обращает внимание на непроизвольность некоторых жестов Есенина, их врожденность и наследуемость:
…он вдруг отрешится от всего, уйдет в недоступную даль. И тут появится у него тот особенный взгляд: брови завяжутся на переносье в одну черту, наружные их концы приподнимутся в изгибе. А глаза уставятся отчужденно в далекую
О наследовании мимики и жестикуляции рассуждал и Ю. Н. Либединский – опять же на примере сопоставления природных манер Есенина и его сестры Екатерины:
Та же озорная сила, которая звучала в стихах Сергея, сказывалась в том, как плясала его беленькая сестра Катя. Кто не помнит, как в «Войне и мире» вышла плясать «По улице мостовой» Наташа Ростова! Но в том, как плясала Катя Есенина, в ее взметывающихся белых руках, в бледном мерцании ее лица, в глазах, мечущих искры, прорывалось что-то иное: и воля, и сила, и ярость… [2267]
Пристальное изучение запечатленных в разные годы на фотографиях поз, жестов и даже прически Есенина могло бы дополнить распространенное мнение об образе поэта – «рубахи-парня». По мнению исследователя традиционной «мужской культуры» И. А. Морозова, «сдвинутая на бок шапка, как наиболее репрезентативный жест “мужской удали и стати”, задвинутая за полу одежды рука как реминисценция старого жеста угрозы (“кистень за пазухой”), непременные кудри, тщательно “прилаженные” на лбу не только у молодых парней, но и у взрослых мужчин – вот только немногие бросающиеся в глаза детали». [2268] Вариант жеста затаенной угрозы – заложенный за планку с пуговицами ниже воротника-стойки на гимнастерке большой палец левой руки при сжатых в кулак остальных пальцах – хорошо виден у Есенина, изображенного на групповом фотоснимке с военными санитарами в 1916 г. [2269]
Игровое начало в характере Есенина
Фигура Есенина многогранна и противоречива, соткана из множества противоположностей и даже взаимоисключающих черточек. В игровом облике Есенина соединились черты-антиномии – пророка и юродивого, благостника и забияки. Есенин интересен нам и как носитель мировоззренческого архетипа деревенского удалого парня, типичного для патриархальной крестьянской Руси на протяжении тысячелетий, но в ХХ веке оказавшегося почти утраченным.
По оценке В. С. Чернявского, обратившего внимание на появление Есенина 25 октября 1915 года в Тенишевском зале в Петербурге на вечере общества «Краса» в псевдонародной одежде, именно «та белая с серебром рубашка… положила начало театрализации его выступлений, приведшей потом к поддевкам и сафьяновым сапогам…». [2270]
Пушкинский же облик был последним костюмом Есенина – и он отражен в проекте памятника Есенину работы С. Т. Конёнкова конца 1920-х годов: цилиндр и трость под ногами, большой палец правой руки поднят вверх в одобрительном жесте, сама же десница опирается на левую руку, замыкая кольцо рук чуть ниже уровня плеч, а голова поэта немного откинута влево. [2271] В столетний юбилей Есенина в 1995 г. в Таврическом саду в Санкт-Петербурге появилась его беломраморная скульптура работы Альберта Чаркина, созданная также по мотивам пушкинского облика – в характерном одеянии поэта: Есенин во фраке с бабочкой сидит на скамье, опершись правой рукой с кленовым листом о колено, левую руку опустил на сиденье, ноги чуть сдвинуты влево, голова немного наклонена вперед, он смотрит вниз. [2272] О подражании пушкинскому одеянию сообщал сам Есенин в стихах: «Был цилиндр, а теперь его нет. // Лишь осталась одна манишка // С модной парой избитых штиблет» (I, 197 –
Справедливости ради надо заметить, что ряженье как прием для создания анонимности применялся сотрудниками секретных служб. По воспоминаниям Н. Н. Никитина, приехавшего из-за границы Есенина сопровождал при посещении детского приюта в Ермаковке начальник Московского уголовного розыска, и «он был в крылатке с бронзовыми застежками – львиными мордами – и в черной литераторской шляпе, очевидно, для конспирации». [2273] Этот же костюм осознавался В. И. Эрлихом похожим не столько на пушкинский, сколько на рыцарский: «Сильно поношенная широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем». [2274] Умение эпатировать публику у Есенина проявлялось не только в надевании экстравагантного головного убора, но и, наоборот, в отсутствии его: например, в хождении по улицам Ростова без шляпы. [2275]
И все-таки Есенин с самого начала осознания своей личности ощущал себя поэтом. Вот почему его жесты и позы были не только видимым выражением присущей ему рисовки и игры, но и необходимым инструментом для реализации творческого начала. Жест у Есенина положен в основу образности – об этом свидетельствовал И. В. Грузинов: «Образ для него – это гать, которую он прокладывает через болото. <…> При этом Есенин становится в позу идущего человека, показывая руками на лежащую перед ним гать». [2276] Далее И. В. Грузинов рассуждал о том, что позирование и жестикуляция для Есенина не только входили в систему поэтической образности, но и составляли его образ жизни: «Как почти всегда, он и на этот раз не мог обойтись без игры, аффектации, жеста». [2277]
Игровое начало личности Есенина проявлялось и в нарочитом коверкании произношения – в подстраивании себя то под выходца с Русского Севера (подобно Н. А. Клюеву, оказавшему на поэта сильное влияние), то под иностранца, хотя и сама рязанская орфоэпия сильно отличалась от общепринятых литературных норм и уже этим обращала внимание петербуржцев и москвичей на молодого провинциала. И. В. Грузинов сообщал о есенинском произношении: «…звук “г” он произносил по-рязански. “Яговал”, как говорят о таком произношении московские мужики». [2278] Однако «оканье» могло быть известно Есенину и до знакомства с Н. А. Клюевым, который только актуализировал «окающий говор» в сознании рязанского поэта. Вероятно, так немного нараспев и с четким выговором каждого звука «о» без редукции говорил константиновский священник о. Иоанн Смирнов – в соответствии с нормами церковнославянского произношения (впрочем, как и любой священнослужитель). Сестры поэта Е. и А. Есенины записали в с. Константиново в 1927 г. частушку:
У миленочка мово
Поговорочка на «о».
Я за эту поговорочку
Влюбилася в него. [2279]
Рюрик Ивнев отмечал, что когда Есенин вернулся из путешествия по Европе и Америке, то «с официантом он говорил чуть-чуть ломаным языком, как будто разучился говорить по-русски» и «первое время он даже говорил с нарочитым акцентом». [2280] Умышленная иллюзия иностранного выговора перекликается со стихотворными строчками Есенина: «Язык сограждан стал мне как чужой, // В своей стране я словно иностранец» (II, 95 – «Русь советская», 1924), что отражает душевное состояние поэта, вызванное глобальными переменами на родине. Кроме того, в произведениях последнего периода творчества появляются иностранные словечки: «Я отвечу: “Добрый вечер, miss”» (IV, 239).
Игра в отстраненность, выстраивание фигуры пришельца из несуществующей глухомани, противопоставление деревенского мужичка столичным «хлюстам» стало своеобразным alter ego Есенина. Как наблюдал И. Г. Эрен-бург, поэт «менял роли… но не играть не мог (или не хотел). Часто я слышал, как, поглядывая своими небесными глазами, он с легкой издевкой отвечал собеседнику: “Я уж и не знаю, как у вас, а у нас, в Рязанской…”». [2281] Приведенная фраза Есенина отсылает знакомого с фольклорной традицией собеседника к текстам сразу двух жанров – частушки и присловья: 1) к частушечному зачину «Я не знаю, как у вас, // А у нас в Саратове»; 2) к типично рязанскому прибауточному варианту -