Архив Долки
Шрифт:
— Вы имеете в виду изобретение фоноэлектрического элемента?
— С определенной несомненностью, однако такое изобретение наверняка будет не чих бараний. Я частенько размышляю, какого рода свет производила бы благородная американская Конституция из уст президента Рузвельта?
— Очень интересное рассужденье.
— Или речь Артура Гриффита?{65}
— Еще бы.
— Чарлз Стюарт Парнелл верил всем сердцем, что все беды и горести Ирландии суть следствие пылкой любви к зеленому цвету. Меня в зелен флаг оберните, мальцы{66}. Если пропустить речи этого великого человека через элемент (а сам он элементарно просидел
Это Мика повеселило — как и вся эта чудная идея. Кажется, он помнил, что имелся прибор, который «производил» свет на экране, чарующие узоры оттенков и цветов. Но сержант мыслил не об этом.
— Да. И каков будет цвет голоса Карузо или Джона Маккормака, исполняющего «Там за Евиными садами»?{67} Но скажите мне вот что, сержант. Отчего вы упорно прокалываете покрышки полицейскому Хвату?
Сержант подозвал официантку, заказал ячменного вина для себя и маленькую бутылку «вот этого» для своего друга. Затем доверительно склонился к Мику.
— Просвещены ли вы либо же наслышаны о молликулях? — спросил он.
— Разумеется.
— Удивит ли вас либо же сразит постичь, что Молликулярная Теория орудует в приходе Долки?
— Ну… и да, и нет.
— Она творит ужасные разрушения, — продолжил сержант, — половина населения страдает от нее, она хуже черной оспы.
— Не приструнят ли ее амбулаторный врач или «Народные учителя»{68}, или же вы считаете, что это дело глав семейств?
— Рожки, ножки и середка всего этого, — ответил сержант чуть ли не свирепо, — Совет графства.
— И впрямь все запутанно.
Сержант изысканно отпил в глубокой задумчивости.
— Майкл Гилэни, знакомец мой, — сказал он наконец, — пример человека, которого Молликулярная Теория едва в хлам не укатала. Не зловеще ли поразит вас, узнай вы, что человеку этому грозит стать велосипедом?
Мик в учтивом недоумении покачал головой.
— Ему почти шестьдесят лет отроду, посредством прямой калькуляции, — сказал сержант, — и как таковой провел он не менее тридцати пяти лет верхом на своем велосипеде, да по каменистым проселкам, да вверх-вниз по надлежующим холмам, да в канавы глубокие, когда дорога блудит от натуги зимы. Он всегда следует в том или ином определенном направлении на велосипеде, во всякий час дня — или же возвращается оттуда во всякий прочий час. Если б велосипед его не крали каждый понедельник, он был бы уже более чем наполовину.
— Наполовину где?
— Наполовину становления клятым велосипедом самолично.
Не впал ли сержант Фоттрелл впервые в своей жизни в пьяный лепет? Фантазии его обыкновенно бывали потешны, однако не столь милы, если оказывались бессмысленны. Когда Мик сказал что-то в этом роде, сержант уставился на него раздраженно.
— Вы когда-нибудь изучали Молликулярную Теорию, когда в отроках ходили? — спросил он. Мик ответил в том смысле, что нет, ни в коих подробностях.
— Сие очень серьезное расхищенье и маловразумительное усугубленье, — промолвил сержант сурово, — однако я вам в общих чертах ее обрисую. Все состоит из маленьких молликулей самого себя, они летают всюду концентрическими кругами, дугами, сегментами и бессчетными другими путями, каковые чересчур многочисленны, чтобы как-то назвать их соборно, ни на миг не замирают и не покоятся, а крутятся себе дальше и мечутся туда и сюда, и снова туда, вечно в движенье. Следуете ли вы за мною умственно? Молликули?
— Думаю, что да.
— Они проворны, как двадцать паскудноватых лепреконов, пляшущих джигу на плоском надгробье. Возьмем-ка овцу. Овца есть всего-навсего миллионы крошеных частиц овцовости, вертящихся всюду в затейливых вихляньях внутри этой тварюги. Что есть овца кроме сего?
—
Сержант одарил его взглядом, какой сам он, без сомненья, описал бы как нон-поссум и ноли-ми-тангере{69}.
— Сие безрассуднейшее замечание, — сказал он резко, — раз невроструны и сама голова овцы вращаются до той же кучи, одно вращенье компенсирует другое, то вот вам пожалуйста: все равно что упрощать дробные суммы, когда у вас пятерки над и под чертой дроби.
— Честно говоря, я об этом не подумал.
— Молликули — очень тонкая теорема, решить ее можно алгеброю, однако стоит разбираться с нею пошагово, с линейкою, косинусами и иными знакомыми приборами, и в конце концов не поверить глазам своим, что вы эдакое доказали. Если такое случится, предстоит проделать все это еще раз, пока не доберетесь до точки, где возьмете на веру, что наличествующие у вас факты и цифры точно выведены из алгебры Холла и Найта{70}, после чего беритесь вновь с того же места, пока весь этот не бараний чих не будет взят на веру и ни единой части его не взято на веру малую или ни единое сомнение в голове не уязвит вас, как бывает, если потерять запонку от рубашки посреди постели.
— Очень верно, — решился вставить Мик.
— Если долбить по камню железным молотком достаточно крепко и достаточно часто, некоторые молликули камня переберутся в молоток — и обратное сообразно.
— Это широко известно, — согласился Мик.
— Итог, брутто и нетто, таков, что у людей, проводящих большую часть своей естественной жизни верхом на железном велосипеде по каменистым дорогам провинции, личность в некой мере смешивается с личностью их велосипеда — в результате обмена молликулями между ними, и вы удивитесь, сколько людей в глубинке наполовину люди, наполовину — велосипеды.
Мик тихонько ахнул от изумления, и по звуку это было словно воздух, выходящий из сильного прокола покрышки.
— Боже милостивый, похоже, вы правы.
— И вы непроизносимо ошеломлеете, если узнаете, сколько статных велосипедов безмятежно примыкает к человечеству.
Тут сержант извлек трубку — а проделывал он это на публике очень редко — ив молчании занялся прихотливым делом заполнения и набивки ее очень темным табаком из видавшей виды жестянки. Мик принялся созерцать и размышлять о провинциальных местах, знакомых ему с юности. Задумался об одном, что было ему дорого.
Бурые торфяники и торфяники черные опрятно располагались по обе стороны дороги, там и сям в них были вырезаны прямоугольные углубления, и каждое наполнено желто-бурой буро-желтой водой. Вдали, близ неба, крошечные человечки склонялись над своей торфорезнёй, высекая патентованными лопатами брикеты торфа выверенной формы и выстраивая из них рослый мемориал высотою с лошадь и повозку. Звуки, порождаемые ими, доносил до Мика без помех западный ветер — звуки смеха и свиста и отрывки куплетов старых торфяных песен. Поближе к нему стоял дом, сторожимый тремя деревьями и окруженный благополучием пернатой свиты, все как один клевали, рыли и шумно беседовали, неостановимо производя яйца. Дом сам по себе был безмолвен и тих, однако балдахин ленивого дыма вздымался над печной трубой, показывая, что люди внутри заняты своими делами. Вперед от Мика шла дорога, стремительно пересекая равнину и лишь слегка приостанавливаясь, чтобы неспешно взобраться на холм, что ждал ее там, где высокая трава, серые валуны и обильные чахлые деревья. Все над головою занимало небо, прозрачное, непроницаемое, непостижимое и несравненное, с изящным островом облака, пришвартованного в тихих двух ярдах справа от нужника мистера Джарвиса.