Братоубийцы
Шрифт:
Он отшвырнул сигарету, затоптал ее искривленным каблуком.
– Крепости берутся изнутри, – пробормотал он, – а не извне. Внутри враги, и мне нужно их убрать. И первым делом, попа. Крепкий орех, сволочь, но мне он по зубам.
Он встал, прошелся немного, чтобы обдуло холодным ночным ветром. На горных вершинах партизаны зажгли костры. Кровь бросилась в голову капитану, он поднял кулаки, погрозил ими.
– Подлецы! – прорычал он. – Продажные шкуры, изменники! В порошок сотру!
Сказал – и мучительная тяжесть придавила грудь. Вспомнил: в первые дни после приезда в Кастелос однажды утром уснул он и увидел сон. Будто бы лежит он в разрушенной часовне Предтечи, что на склоне горы, и спит. И вдруг услышал сквозь сон, что кто-то плачет. Открыл глаза: женщина в черном стоит перед ним очень красивая, очень бледная, с большими глазами – и слезы катятся у нее по щекам и подбородку.
– Кто ты,
Он думал, что это Пречистая.
– Не узнаешь меня? – ответила черная женщина. – Не узнаешь меня, капитан?
– Кто ты, госпожа? – снова проговорил он, весь дрожа.
– Я Греция, сын мой. Все мои меня гонят, негде мне голову приклонить. Пришла к тебе искать приюта, сын мой!
Вскрикнул капитан, вскочил, слезы покатились из глаз.
– Мать, – пролепетал он, – не плачь. Не оставлю тебя беззащитной. Верь – жизнь за тебя отдам.
С того дня капитан стал другим человеком. До сих пор во время Великой войны – и в албанских горах, и в песках Африки – сражался он – грек среди тысяч других греков, храбрец среди тысяч других храбрецов. Вначале простой солдат; потом за верную службу и храбрость получил нашивки; стал, наконец, капитаном. Такой же капитан, как и многие-многие другие; не знал он еще, что в нем, в Димитрасе Лефасе из Румелии, нашла себе приют Греция.
А с гой ночи, как увидел сон не мог больше спать: слышал, как Греция – уже не перед ним, а внутри него – взывает к нему о помощи. «Если погибнет, на мне будет вина, – думал он, – если спасется, это я ее спасу». И яростно устремлялся в бой.
Только один раз в тот проклятый день, один раз забыл он о ней. Когда вернулся вечером из боя и не нашел жены дома. Ушла она, проклятая в горы, снюхалась с партизанами.
Он в бешенстве плюнул и повернул назад. Была уже, наверное, полночь. Вернулся в казарму. Холодный пот тек со лба и из подмышек.
– Мать, прости меня, – шептал он, – в тот день я о тебе забыл. Мы всего лишь жалкие существа. Любим своих жен. Унижаемся.
Он сел, скрестив ноги на землю, привалился головой к стене, стал думать о далекой горной деревушке в Румелии, о своей матери, о песках Африки; потом снова о Кастелосе, об отце Янаросе, о солдатах, запрещая вспоминать свою подлую жену, которая Бог весть где шляется и Бог весть с кем спит… Но мысли его снова и снова возвращались к жене.
– Будь она проклята, будь она проклята, – бормотал он. – Одного только боится лев – вши. Но я не допущу, не допущу, чтобы она меня грызла'
Сказал – и зажег новую сигарету и стал курить.
На окраине деревни, близ казармы, приоткрылась дверь, и высунулась старушечья голова с красной лентой в волосах. Огляделась по сторонам: лампы погашены, дорога пуста. Осмелела старушка, вышла за дверь. Закутанная в латаную шаль, босая, пошла вдоль стен, все время оглядываясь, не видит ли ее кто-нибудь, не идет ли за ней следом, и поплелась к казарме. Увидела капитана, который уже стоял, прислонившись к стене, весь погружённый в мысли. Сердце у нее заколотилось, задрожав, она остановилась перевести дыхание. Лунный свет упал на нее и осветил: старая, вся в морщинах, большие горящие глаза, руки загрубелые, изъеденные щелоком от стирок. Вся деревня дразнила ее, крестьяне заливались смехом, когда встречали ее на улице. Поэтому бедняга стала выходить из дома только на рассвете или ночью. Звали ее кира Поликсени, служанка с малых лет в доме старого богача Мандраса. Ей было уже шестьдесят, но и теперь, состарившись, она носила красную ленту в волосах, завязанную бантом. Она повредилась в уме от долгого девичества, страдала головокружениями, падала иногда на землю и кричала. Когда уже стала стареть, влюбилась в деревенского лавочника, в кира Фанасиса, парня лет тридцати. Каждую субботу вечером повязывала красной лентой волосы и бродила вокруг лавки, вздыхая. «Когда ты на мне женишься, кир Фанасис? – говорила она всякий раз, заставая его одного. – Когда мы повенчаемся, милый? Сил уже нет терпеть». А он, чтобы отделаться от нее, говорил: «Я хочу большого приданого, голубка. Народим с тобой детей, а дети, сама знаешь, введут в расходы. А я хочу, чтоб ты жила как королева». «А какое приданое, Фанасис ты мой?» – «Хочу я двенадцать колыбелей, шесть серебряных кадил и пятьдесят подштанников». – «Хорошо, мой золотой, пойду скажу хозяину». И возвращалась домой, падала в ноги старому Мандрасу. «Хозяин, – говорила она, – пожалей меня, дай мне двенадцать колыбелей, шесть серебряных кадил и пятьдесят подштанников. Я хочу выйти замуж за кира Фанасиса. А иначе, говорит, он мне не возьмет». Старый Мандрас хохотал: «Многого же он хочет, сукин сын. Не могу, Поликсени. Где я тебе возьму пятьдесят подштанников? Брось о нем думать». И бедняжка возвращалась к лавочнику. «Хозяин не может, –
И вот каждый вечер бедняжка, когда все уже ложатся спать, закутывается в рваную шаль, выходит тайком из дому и пробирается вдоль стен к казарме. И когда застает капитана одного, то бродит вокруг него и вся дрожит. Иногда капитан замахивался на нее, хотел ударить, а она складывала руки на груди, счастливая, и говорила: «Ударь меня, милый, ударь! Хочу руку твою почувствовать!»
Но когда сегодня вечером услышал он рядом с собой ее вздохи, то пришел в ярость.
– Сегодня я не в настроении, – зарычал он. – Уходи!
– Хорошо, хорошо, Софоклис, милый, ухожу, – сказала она покорно, закуталась плотнее в драную шаль, поплелась назад вдоль стен и исчезла.
– Я здесь свихнусь! – проворчал капитан и стал ходить взад и вперед, чертыхаясь. – Партизаны, учитель, отец Янарос, а тут еще эта дура... Пора кончать!
Он подозвал своего земляка, сержанта-румелиота.
– Эй, Митрос, давай посидим, подумаем, как нам тут выкарабкаться. Что ты скажешь об этом чертовом попе, отце Янаросе?
Сержант наморщил лоб, втянул голову в плечи.
– Да как тебе сказать, капитан? Странное дело: когда его не вижу, не боюсь. Готов в бороду вцепиться и выдрать по волоску. Но стоит ему показаться – «отойди от меня, Сатана!» Колени подгибаются. Что бы это значило? А может, он правду говорит? Если это правда, то – вот те крест, капитан – мы у дьявола в лапах!
– А что он говорит, Митрос? Говори, не кривись!
– Христос, говорит, одесную меня. Никто Его не видит; один я. И потому никого не боюсь. Как ты думаешь, капитан, это правда?
Капитал рассвирепел.
– Я так думаю, что и ты, бедолага, тронулся. Правильно говорю, что надо нам драпать отсюда, пока еще не спятили. Потому-то я тебя и позвал. Послушай, не нравятся мне штучки этого попа, Митрос. Не видишь разве? Голову задирает, с партизанами шушукается, к учителю чахоточному заходит, к этой сволочи, к большевику. Вот увидишь стряпает что-то, пройдоха, со своим сыном-предателем в горах, с партизанским командиром. Что скажешь? Тебе говорю! О чем задумался?
Сержант покачал головой.
– Что тебе сказать, капитан? Тут такое дело, что и думать о нем не хочу, а из головы не идет! День и ночь поедом ест, всю Страстную. Слава Богу, ты сегодня в духе, капитан, можно у тебя спросить? Разрешаешь, капитан?
– Говори.
– Скажи-ка, капитан, это настоящий Пояс Пречистой?
Капитан пожал плечами.
— Какое тебе до этого дело, Митрос? Нашел занятие! Настоящий или ненастоящий, а свое дело – делает. Слышал, что кричал монах, проезжая мимо казармы? «Убивайте! Убивайте, и благословит вас Пречистая! Убивайте красных и обретете благодать!» Вот что он кричал, благослови его Господь! Слышат люди от монаха голос Божий и убивают с большей охотой. Этот Пояс лучше всякой пушки.