Девятьсот семнадцатый
Шрифт:
солдатами, отпускниками, дезертирами, беженцами, мешочниками, составами с военным снаряжением,
фуражом, продовольствием, снарядами.
И везде шли митинги. Орали оркестры музыки. Горели кроваво-красные флаги, плакаты.
— Вся Россия едет! Тоже поняли свободу. Не сидится, чертям, дома, — раздраженно ворчал Щеткин. А
Хомутов только покачивал головой и сокрушенно вздыхал.
Иногда по трое суток отсиживали они на какой-нибудь захудалой пересадочной станции.
себе место на перроне, основательно устраивались, разделяли между собою труд. Щеткин тогда шел закупать
съестное, доставал и читал вслух свежие газеты, ходил, ругаться с комендантом станции, а Хомутов дежурил у
вещей, варил в котелках щи и картошку. Ночью, если не было дождя, они тут же на перроне укладывались
спать. Одна шинель служила им матрацем, другая одеялом, между ними покоились винтовки, и делегаты,
обнявшись, как братья, крепко спали, покрывая своим телом оружие.
Чем ближе к центру России подъезжали они, тем становилось свежее. Стоял сырой, холодный, туманный
сентябрь месяц, предвещавший лютую зиму. Часто, лежа на крышах теплушек, прижимаясь и грея друг друга
телами, друзья вспоминали свой полк, знойное южное солнце и давали друг другу торжественные обещания не
задерживаться долго — Щеткину в Москве, а Хомутову у себя, в Дарьевском.
— Посмотрим, как люди живут, да и назад. Чего тут околачиваться. Поедем в полк — все с ребятами
веселее, — много раз говорили они друг другу.
— Да и вестей, чай, ждут, товарищи. Выбранные мы ведь. Надо рассказать, как и: что, — неизменно
добавлял Хомутов.
В трех часах езды от последней пересадки, где Щеткин должен был сесть на московский поезд, они
распрощались.
И еще до этой минуты Хомутов обязал друга словом приехать к нему в Дарьевское погостить.
— Так ты, Петра, — говорил Хомутов, пожимая другу руку, — как кончишь дела — катай ко мне. Адрес
не потерял. Поживешь у меня день-другой, да вместе повернем оглобли назад.
— Ладно, Тимоша, Не задержит что, так заеду. Жди, словом. Прощай, друг.
— Прощай, милый человек.
Поезд подкатил к станции, на которой им нужно было расстаться. Хомутов, с сумкой на плечах, с
винтовкой на ремне, стоял у вагона теплушки и долго и любовно смотрел на товарища.
Щеткину стало даже неловко.
— Иди, Тимоша… Видишь, дождь-то припускает. Чего мокнуть?
— Не беда. Не сахарный, не растаю. Жаль мне тебя, Петра. Так бы не расстался. Сроднились, право.
— Ну, во. Зареви еще. Свидимся, небось. Только ты в деревне смотри — линию веди. Помни слова
Васяткина — землю крестьянам, помещиков по боку.
— Как же, как же!
Поезд тронулся, затрещал колесами и покатил в сырую мглу. Но до тех пор, пока он совершенно не
скрылся из виду, Хомутов стоял на рельсах и смотрел ему вслед.
Шел косой дождь. Начал подхлестывать холодный, пронизывающий ветер. Хомутов оглянулся вокруг,
прошептал себе под нос: “Хороший парень Щеткин” и зашагал проселочной дорогой к себе, в село Дарьевское,
той же волости и уезда.
*
Поздней темной ночью пришел Хомутов в родные места. Настроение его уже переменилось к лучшему.
Близость встречи с семьей, с друзьями точно пьянила его.
Где-то на дальней улице села слышались переливы гармоники. Прозвонил полночь дребезжащий,
хриплый колокол на старой сельской церковке. Где-то лениво кукарекал потревоженный петух. В мокром,
ночном воздухе слышались запахи свежего навоза и конопли.
Хорошо… мать честная.
Вот и ветхий дом Хомутовых. На плетне развешено тряпье, у завалинки лежит опрокинутая бочка так,
как словно три года назад. Только выбитые стекла окон заклеены бумагой, да вместо слаженного им сарая
торчат три одиноких стропила.
“Должно, снесли на подтопку, не иначе. Лес помещичий, а у крестьян недохватка”.
Войдя во двор, он по-хозяйски, заботливо закрыл за собой калитку, подпер ее камнем, который когда-то,
еще в дни молодости, для этой цели притащил с реки. Попробовал щеколду двери. Дверь не поддавалась. —
“Заперлись. А раньше не запирались”.
Хомутов громко постучал кулаком в дверь. В избе послышался шум. Раскрылось оконце.
— Кого черти носят? Чего надо? Хочешь, дубиной попотчую, — грозно закричал знакомый Хомутову
голос.
— Это я, брат — Тимофей. Открывай двери.
— Тимошка! Да неужто! Ах ты ж елки-палки!
Окно с шумом захлопнулось. В доме вспыхнул огонек и заструился из окон в сырую ночь.
Во двор выбежал человек.
— Здравствуй, Павел!
— Здорово, Тимоха! — Братья обнялись.
— Ну, идем в избу.
Изба все та же, даже скамьи и стол, все прежнее и стоит на старом месте.
— А где же Настюша? Где старики?
— Да ты садись, брат. Только не пугайся… Отец с маткой померши — царствие им небесное. А
Настюша… Настюша…
Брат замолчал.
— Говори, Павел… Ну!
— А Настюша… есть нечего.
— Н-у-у-у!
— Гулять пошла.
— А, что?
— В городе пребывается.
— Где? Что ты, Павел… И как же допустил ты? Ах, брат, брат!