Димитрий
Шрифт:
– Принимаю с благоговением, но что делается? Оскорбление беспримерное для короля, для всех именитых панов, стоящих здесь перед тобою, для всего нашего отечества, где мы еще недавно видели тебя, осыпаемого ласками и благодеяниями! Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, где сидишь по милости Божьей, государя моего и народа польского!
Что поднялось после этих слов среди московских бояр и духовенства, пером не описать. Самые верные сподвижники Димитрия, Басманов и другие, и те были задеты.
Димитрий затаил гнев. Велев стряпчим снять с себя царский венец,
– Необыкновенное, неслыханное дело, чтобы венценосцы, сидя на престоле, спорили с иноземными послами. Но ваш король упрямством выводит меня из терпения. Ему неоднократно нами изъяснялось и доказывалось, что я не только князь, не только господарь и царь, но и величайший император в своих неизмеримых владениях. Сей титул дан мне Богом, и не есть одно пустое слово, как титулы иных королей. Ни ассирийские, ни мидийские, ниже римские цезари не имели действительного права так именоваться. Могу ли быть доволен названием князя и господаря, когда мне служат не только господари и князья, но и цари? Не вижу себе равного в странах полуночных… Надо мною один Бог. И не все ли монархи европейские называют меня императором?.. Скажу Власьеву принести грамоты, поздравляющие меня со счастливым воцарением. Желаете? Для чего же исключительно польский монарх того не хочет? Чем оскорбили мы Сигизмунда? Пан Олесницкий, спрашиваю тебя: мог ли бы ты принять на свое имя письмо, где бы в его надписи не было бы означено твое шляхетское достоинство?.. Сигизмунд имел во мне друга и брата, какого еще не имела Польская республика, теперь вижу в нем своего зложелателя.
Речь ошеломляющая для гордых поляков, в частных разговорах всегда полагавших Димитрия не истинным царем, но везучим жохом. Забыв, сколько спасительных верст отделяет его от Варшавы и Кракова, сколь невелико число поляков и литвы, готовых взяться за мечи в его защиту, Олесницкий выступил с жаром Муция Сцеволы перед Карфагенским сенатом. Он упрекал Димитрия в восточном коварстве, забвении королевских милостей. Настаивал, готовый, коли потребуется, сжечь на пламени длань, сложить на московской плахе рыцарскую голову: неблагодарный Димитрий не имеет права на титул более указанного. И так много дали.
Неблагодарный человек полагал себя правым. Он никогда ничего не получал от короля напрямую. Ему дела не было до тестиных кредитов, коему он, Димитрий, отправил сорока пудов золота, а все не хватало! Мнишек то кривился, то сморкался в течение всего публичного препирательства: как бы дело не выгорело! Лишь вчера он опять выторговал сто тысяч золотых для уплаты неких долгов. Опять же за поездку и содержание дочери в Вознесенском монастыре, постой да ночлег в три дня Юрий выдоил с царя миллион. Щедрый влюбленный преподнес нареченной шкатулку, оцениваемую в пятьдесят тысяч.
Замечая, что не способен одолеть царя в диспуте, Олесницкий апеллировал к думским боярам и православному синклиту, требуя им против царя свидетельствовать: венценосцы российские никогда не именовались непобедимыми цезарями. От бояр и духовенства в ответ шел гул, как из улея. На их глазах разворачивалось действо неслыханное. Царя позорили безнаказанно и как! Димитрий, воплощенная вежливость, ласково позвал Олесницкого к руке. Тот, разгоряченный, потерявший меру, воскликнул:
– Или я посол, или не могу целовать руки твоей!
Дружески протянутая рука Димитрия повисла в воздухе.
Мудрый Власьев принял удар на себя. Он взял злосчастную грамоту, сказав:
– Для того, что царь, готовясь к брачному веселью, расположен к снисходительности и к мирным чувствам.
Полякам указали на лавках нижние места. Они не сели. Димитрий примиряющее поинтересовался здоровьем короля. Неугомонный Олесницкий потребовал, чтобы царь повторил этот вопрос стоя. Димитрий смиренно привстал и снова спросил о здоровье Сигизмунда.
Поторопившись отпустить послов в отведенные им в Кремле дома, Димитрий предписал передать им через дьяка Грамотина, что они могут жить, как им угодно, без всякого надзора и принуждения, видеться и говорить с кем хотят. Ныне обычаи сменились в России. Спокойная любовь к свободе заступила недоверчивое тиранство. Гостеприимная Москва ликует, впервые принимая такое множество иностранцев. Царь готов удивить Сигизмунда беспримерною дружбой: пусть тот в грамотах именует его императором, в обмен Димитрий назовет его еще и шведским королем, как он того просит.
Священнослужители, бояре, отроки, приказные дьяки, народ, все помнили, как Иоанн Васильевич годами держал польского посла Быковского в темнице за малое слово. В застенке и ссылках была вечная шляхетская ставка. С сыном Иваном Иоанн и заколол амбассадора за недозволенные московские контакты. Перед смертью Быковский униженно ползал, целуя царский подол, так и не вымолив пощады. Действительно, времена переменились.
Польское чванство топтало русскую спесь. Нежелавшие держаться разумных границ ляхи дразнили москвичей. Они вели себя, будто не перешли на русскую службу, не на царскую свадьбу гостями приехали, а захватили столицу. Паны разъезжали по улицам в золоченых каретах, взятых на царском дворе. Ежедневно упиваясь до бесстыдства. Неумно кричали в лицо прохожим:
– Что ваш царь?! Мы, ляхи, дали царя Москве!
По заутреням в Успенском соборе, где витал похмельный угар, поляки тяготились отстаивать для проформы непонятную и казавшую бессмысленной службу. Они волокли в церковь стульчаки и кресла. Разваливались, засыпали, сопя. Проснувшись, смеялись над Шуйскими, Мстиславскими, иными, шипевшими друг на друга и толкавшимися поставить под ноги царю, единственному, кому позволено сидеть в храме, маленькую лавочку. Уж они-то, поляки, вольные люди живут в республике!
Кремлевская атмосфера сгущалась и задавалась вопросом: опередит ли Варфоломеевская резня день свадьбы, увенчает ее или разразится позже. Терпение партии Шуйских было на пределе. Ждали переполнившей капли.
Ксению следовало удалить, и давно. Афанасий Власьев, подобно Годунову при Иоанне, исполнявший всякие щекотливые обязанности, шел к ней в девичью. Кашлял, робко стучал. Слышал, как дева, стоя на коленах, молится давней молитвой отца, сочиненной им для русских семейств, отвергнутой ими, не спасшей семью от смерти и надругательств.