Евангелие от обезьяны
Шрифт:
Азимович вдруг резко вскакивает и одним движением перемахивает обратно на смотровую площадку, точно акробат или звезда паркура.
– Давай, ложись рядом, – хлопает он меня по лопатке и плюхается на спину. – Повтыкаем вместе в волшебное небо Парижа, как в старые добрые времена. Не бойся, пидорасом я за время нашей разлуки не стал.
– В старые добрые времена небо Парижа было другим, – ностальгирую, со скрипом перелезая вслед и падая рядом. – А пидорасов ты называл, по тогдашней моде, геями.
– С геями у меня когнитивный диссонанс, друг. С одной стороны, как музыкант я вышел из клубной движухи и, обладая европейским продвинутым складом ума, ничего против них не
Мы с минуту молчим, втыкая в небо Парижа. Когда-то Азимович утверждал, что если смотреть в него долго-долго, то можно увидеть души импрессионистов и Джима Моррисона. И мне вправду казалось, что можно. Вот ведь были приоритеты.
– Насчет того, о чем ты хочешь просить, – произносит он в конце концов. – Вот ты говоришь, что хотел бы вернуть то, что было. Но я не могу понять, объясни. Если ты так верен мне, почему за все время моего отсутствия ты даже не попытался проповедовать? Почему не создал мою церковь, не написал священную книгу? Ну, хотя бы что-нибудь… в этом роде. Что там еще должны делать апостолы.
– Погоди, брат. Ты хочешь сказать, что все дело в этом? Но ведь у тебя десятки культов. О тебе написаны тысячи книг. Неужто нет таких, чтоб тянули на евангелие?
Он кривит рот.
– Ты хоть одну читал?
– Сложный вопрос. Нет. Мне трудно было, друг. Реально трудно.
– Тогда объясню. Десятки культов – это несколько сотен обдолбаных хиппи, понимающих любовь ко всему земному как веганство, наркотическую зависимость, модные фенечки и гомосексуализм. А тысячи книг – это тысячи описаний коктейлей, которыми я ужрался, и девок, которых я натянул. И ни одного описания чуда. А я ведь постоянно творил чудеса, больше чем все остальные – хотя бы потому, что больше остальных пил. Не думай, что воскрешение Лазарева было единственным. Я тебе одно чудо показал, другим – другие... Воду в вино я не превращал, но… Не важно. Один хер, писали не об этом, а о девках. Потому что это долбанный шоу-бизнес, а в шоу-бизнесе должны быть девки, а не чудеса. На чудесах ведь не сделаешь денег, потому что чудо – это то, что каждый норовит получить бесплатно. Так что никто, брат, ни одна живая душа не рассказала журнаистам о своем чуде. А и рассказала – так те не заметили.
Несмотря на серьезность разговора, я не могу сдержать улыбку. Конечно, ты не превращал воду в вино. Вино ведь легализовано, какие с ним проблемы – пошел и купил. А вот в наркотики ты воду превращал не раз и не два. Этого трудно было не заметить, хоть ты особо и не афишировал… само собой, ты вряд ли хотел, чтобы об этом упоминали в евангелиях. Воистину, умильны невинные слабости великих.
– Я вовсе и не думаю, что случай с Лазаревым был единственным. Еще как-то раз ты восстановил снежного Боба Марли, в которого прыгнули из окна. Помнишь, на чьей-то даче зимой… И еще навалил сугробы, пока все сидели в парилке. Чтобы можно было прыгать в них со второго этажа и не сломать кобчик. Никто этого не заметил, а я заметил…
– А, Бобушка, – мечтательно и нараспев произносит Азимович. – Помню, помню. Я тогда не на публику… я тогда для себя. Слишком хорош он получился у того пацанчика-скульптора, запамятовал, как его… Жалко стало, когда его разбомбили… Вот ты, кстати, не знаешь, а он там до самой весны потом простоял, этот Бобушка. Дачники детей водили смотреть на него… Н-да. Хорошие были времена.
Мое лицо самопроизвольно растягивается в блаженную маску. Чуть ли не впервые за все эти годы я
– Насчет того, что я не попытался проповедовать, – возвращаюсь к теме. – Так ведь и никто не попытался. Хотя это не отмаз, конечно же. Если называть вещи своими именами, то не попытался – потому что мудак и обыватель. В плохом смысле слова. А тут еще война эта... не до того стало, знаешь ли. Ты свалил не в самый подходящий момент, друг.
– Что есть, то есть, – соглашается он. – Я свалил не совсем сам, конечно. Но в принципе я мог бы направить тогда молнию на статую Георгия Победоносца, чтоб поджарила этого ссаного ушлепка-снайпера. Бесперецедентный был бы элемент шоу.
– Твою мать! – вырывается у меня. – Вот и считай себя после этого знатоком человечества. А я-то, дурак, был уверен, что хотя бы там обошлось без онистов. – Впрочем, здесь осознания истин даются легко, поэтому я не гружусь и не хватаюсь за голову, а всего лишь перекатываю ее слева направо по каменной плитке, лыбясь безадресно вверх.
– Да-с, да-с, именно так-с! – скалится в ответ Азимович. – Снайпер! он там куковал до следующего утра, пока народ не разогнали и его тихонько не забрали вертолетом. Отсидел все конечности, впал в истерику и хотел уже прыгать вниз. Кукарекал по рации голосом, как у Владимира Преснякова. Срывался на фальцет. Смешно было. Но я не об этом.
– Ты говорил о церкви и священных книгах…
– Да, отвлекся, пардон. Так вот, что я хочу сказать. Знаешь, что самое обидное? То, что ведь реально – никто, ни один долбанный засранец-прихвостень, которых вокруг меня вертелось как мух вокруг дерьма, ни один из обкислоченных психов, падавших мне в ноги и лобзавших в задницу, ни один из журналистов, писавших обо мне эссе размером, на хер, с Большую Советскую Энциклопедию, ни одна из шлюх, которые мне откуривали… извини, забылся, твоей не касается… Так вот никто, понимаешь, никто даже не удосужился взять и ударить палец о палец ради новой, мать ее, религии. Все, что было обо мне сказано и написано, было сказано и написано исключительно ради бабла. А религия никогда не возникнет на коммерческой основе. Можно пытаться усидеть одной жопой на двух стульях и сочинять, например, заведомо рейтинговое музло, а в перерывах бороться за права негров-спидозников и перед камерами добазариваться с советским олигофреном-генсеком, чтоб не вырубал Химкинский лес. Можно даже прослыть за это сознательным парнем с гражданской позицией... Можно. И на фоне всех остальных ты действительно будешь хорошим парнем, без пизды. Не вопрос... это вообще не вопрос! Но вот религию ты на этом не создашь, брат. Все что угодно, но не ее. Есть планка, предел. За которым включается фиксатор, и твой креатив перестает расти качественно. В лучшем случае его могут признать гениальным. Но выше уже не двинется.
Мне вдруг кажется, что мои мозги переводят в режим дежа вю, и все это я уже когда-то от него слышал. Про планку, предел и включающийся фиксатор. Возможно, даже на этом самом месте. «Есть планка, предел», – говорил Азимович, накручивая элбоу-треки на фоне танцующих огней Парижа… Звучит? Но на самом деле неважно, говорил он это здесь или в другом месте, – и говорил ли вообще. Главное – это то, что за чертовы двенадцать лет я слишком многое забыл… Слишком много главных вещей.