Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
на улице.
Нет, он ее не встретил. Письмо, посланное без адреса, так и не было ею прочитано. Но зато его прочел
Синекаев. На ближайшем бюро об этом зашла речь.
— Отдаю должное боевой запальчивости Павла Владимировича, — сказал он, — но у него не хозяйский
подход к делу. Сбруянов поступил как анархист, да еще расплатился за это из колхозного кармана. А
колхозники, сорванные с работ? Попробуем подсчитать.
Синекаев надел очки, к которым прибегал очень редко,
рождественского деда. По привычке он писал цифры на листке, подбивая их жирной чертой.
— Нет, не так должен был поступить Сбруянов. Тем более что своей анархией он не исправил этих
грузчиков. Нужно было добиться взыскания нерадивым работникам, да и газете сделать упор именно на них, а
не на “героическом” поступке товарища Сбруянова.
Синекаев говорил спокойно, дружественно, не предвидя возражений. Но Павел вдруг стал возражать, это
случилось первый раз на бюро. Все удивленно посмотрели на него. Синекаев выслушал и потушил спор так
мягко, так умело, словно присыпал золой уголек. По существу, он не противоречил Павлу теперь, но никто не
заметил, как он свернул на другую дорогу: это была как бы его собственная мысль, только развитая
надлежащим образом. Так все это и поняли и остались довольны. Павел тоже.
12
И все же Глеб Сбруянов обиделся на Синекаева. Сам он не был членом бюро, но Гвоздев рассказал ему
довольно подробно о том, что произошло. Гвоздев был единственным, кого не ввел в заблуждение в общем
невинный маневр Синекаева. Конечно, секретарь мог ошибиться в оценке того или иного происшествия, и
нечего было ему покаянно бить себя в грудь из-за мелочи. Это логично. Гвоздев не обвинял его.
Гвоздев вообще никого не обвинял; райкому он оставлял райкомово; он хотел только, чтобы ему не
мешали работать. Его первой задачей в колхозе было поднять урожайность. Он не жалел ни своих, ни чужих
рук, всю зиму возил и возил удобрения, распределяя их и по методу органо-минеральных смесей и по старинке,
налегая на навоз.
Год-два Гвоздев не собирался показывать великих дел по удоям и особенно по откорму свиней. Он не
хотел распылять силы.
— Конечно, приятно слушать: в пять, в шесть раз больше! — говорил он. — Что касается нас, то мы пока
стремимся выполнить план и рассчитаться с государством.
Но Синекаев думал иначе. Синекаев не мог ждать, пока хозяйственный мужичок Гвоздев обрастет жиром.
Он требовал молоко и мясо для страны сегодня. Сегодня, а не завтра.
— Честный, умный, преданный человек, — с досадой говорил он о Гвоздеве. — Только к коммунизму
придет на пять лет позже, чем мы все.
Гвоздев, узнавая об этом
— А это смотря с какого этажа смотреть: райкомовского, обкомовского или повыше. И с какого отрезка
времени: месяц, год, три года?
Гвоздева сбить было трудно: он был не из тех эмоциональных людей, на которых действует чужая яркая
индивидуальность. Противопоставить ему можно было правоту не только более правую, чем его собственная
(потому что он все равно бы не отступился от своего), но бльшую по масштабам.
Но Глеб Сбруянов не обладал мудростью Гвоздева. Он-то не всегда был уверен в своей правоте и именно
поэтому излишне пылко отстаивал то, что он считал сейчас верным. Он уже готов был мчаться в Сердоболь и
спорить с секретарем райкома.
Та удаль, то молодечество, с которыми он увез свою попадью, бросившись в судьбу, как в темный бор,
были вообще ему присущи. Но лучше, если б он был задирой и на словах: тем бойким сумасбродом, которого
видно за версту. Тогда бы ему больше прощалось. Наоборот, Глеб казался даже медлительным из-за своего
роста и дородности. (“Я же не толстый, — говорил он чуть не плача Еве. — Посмотри”. Она охотно ласкала
взглядом его Могучий торс: грудь колесом, которая высоко вздымала рубаху, литые чресла и ноги, мощные, как
кариатиды.)
Недоставало Глебу и некоторой доли наглости, которая тоже помогает брать города.
Тем неожиданнее для окружающих казались его внезапные бунты, похожие на извержения горы, которую
не числили вулканом. Гвоздеву стоило труда отговорить его от поездки в Сердоболь.
Суть заключалась в том, что, как все мягкие натуры, Глеб был слишком обидчив. Желчные субъекты не
обижаются, они мстят. Глеба же ранила малейшая несправедливость. Даже не ее последствия, а сама
возможность несправедливого суждения.
— Так ведь нехорошо! — говорил он.
Первые шаги Глеба в колхозе приносили ему массу огорчений, опять-таки прежде всего нравственных.
По вечерам он страдальчески морщил лоб и писал стихи, это было для него разрядкой. Ева блестящими
глазами следила за ним с кровати, стараясь понять, что может отрывать от нее мужа. К стихам она относилась
чуть снисходительно: “Играется”. Но ее неверие было оборотной стороной тоски по хорошему. Она еще боялась
поверить всему новому вокруг себя, чтоб снова не было больно. Психология ее детства, ее семьи была
психологией забитых крестьян панской Польши: никто никому не друг, никто никому не брат. Ее выдали замуж
шестнадцати лет, в 1946 году, когда молодая советская власть на Полесье еще не смогла ее защитить, да она и не