Краткий миг
Шрифт:
– Всяко бывало, Парасенька, – проговорил он неохотно.
– Объясни мне всё-таки: почему ты не дал мне знать, что ты жив. Я бы ждала сколько надо, всегда бы ждала.
– Видишь ли, технические средства для этого не годились. Меня б немедленно обнаружили наши. Как, собственно, потом и произошло. Я прибег к самому древнему методу – к обычной почте. Один из моих товарищей-террористов отправлялся… я даже и не помню, а может, и не знал никогда, куда именно он отправлялся. Но туда, где есть почта. Я написал ему на листке из блокнота твой адрес и адрес твоих родителей, который он должен был скопировать на туристическую открытку. А в качестве текста что-то вроде “Greetings from…” и то место, откуда отправляется открытка. Ну и моя подпись одной буквой. Попросил разослать побольше таких открыток. Разумеется, ты бы поняла, что я жив. Но… ни одна не дошла, как я понял, а парень тот погиб. А потом, вскоре, меня похитили наши светоносные
– Давали задания по специальности, иногда весьма амбициозные, особенно к концу; я, признаться, увлёкся. Я стал руководителем группы подобных мне горемык. Приобрёл навык руководства группой разработчиков, прежде-то я был кустарём-одиночкой, а тут пришлось руководить, да ещё малознакомыми людьми. Я даже не знал, кто они и откуда, черти или люди, языком общения был английский, работали преимущественно онлайн, как у нас – помнишь? – при ковиде. Помимо работы ни о чём не разговаривали, это не полагалось. Зато разрешалось читать в сети художественную и кое-какую философскую и религиозную литературу до двадцатого века и слушать музыку, почему-то только инструментальную. Чего я только не прочёл! Решил для себя: в хронологическом порядке и только в оригинале. Выучил на старости лет древнегреческий, как дедушка Крылов. Впрочем, не совсем с нуля: на Кипре в школе я его учил, хотя и поверхностно. Читал Эсхила. Потом всё подряд: от «Освобождённого Иерусалима» до «Потерянного Рая». А «Божественная комедия» мне даже понравилась. Попробовал немного её переводить на русский. Забавно, что известный перевод Лозинского был мне недоступен: это литература ХХ века, так что в своих опытах я был совершенно независим. Случись сегодня областная олимпиада по литературе, я, пожалуй, заткнул бы тебя за пояс. – Он слегка засмеялся.
– Там, Богдан, не спрашивают ни Тассо, ни Мильтона, – Прасковья ещё раз потрогала его рожок.
– По правде сказать, – он глубоко вздохнул, – я ухитрился хакнуть тамошнюю систему, – в голосе его прозвучала почти детская гордость, – и всё-таки протырился в российский сегмент интернета. Я готов был написать тебе. Хотя вообще-то за это полагалась смерть. Самыми страшными преступлениями в той системе считаются информационные. Узнать то, что тебе знать не положено – это страшнее всех преступлений. Но я решил рискнуть, очень уж тосковал. Подлинно смертельно. Казалось, всё равно… то на это… Словом, хакнул. И легко нашёл известия о тебе, узнал, что ты успешно делаешь карьеру, известный публицист и… и что ты замужем за значительным бизнесменом, даже фотографию увидел всей семьи, Машеньку увидел в платьице в горошек. Я понял, что… что всё кончилось, и тебе лучше меня не знать. Удивительно, но взлом не заметили и мне пришлось жить дальше. Правда, после этого я странно заболел, была высокая температура, которую не могли сбить, галлюцинации, но потом ничего, выздоровел: сильны мы всё-таки, шайтаны. И стал жить. Мне даже сделалось словно бы легче. Наверное, от знания, что с тобой всё в порядке. Работал, придумал кое-что интересное, за что не стыдно отчитаться после смерти перед лицом Светоносного Отца. Смотрел на небо, больше смотреть там не на что. Научился любить тебя как воспоминание.
– Как это? – удивилась Прасковья.
– Очень просто, – он поцеловал её шею. – Погружался в прошлое и проживал заново нашу жизнь: ведь она была такая прекрасная, такая долгая-долгая. Я был счастлив, всегда, каждый день в течение всех этих семи лет нашей жизни. Разве это мало – столько счастья? Ведь мы с тобой так ни разу и не поссорились, и всегда я ждал с радостью тебя с работы. Даже не просто с радостью – с замиранием каким-то. И я снова и снова проживал нашу жизнь, день за днём, шаг за шагом. Я научился чуть ускорять или замедлять эти шаги. Например, я вспоминал, как в самом-самом начале, в театре, ты передала мне программку, и мне безумно захотелось погладить твою чудесную, ангельскую руку, но я, разумеется, этого не сделал: ты бы сочла меня вульгарным приставалой. Вот так я и проживал тот вечер в театре, шаг за шагом. Как мы сидели, как гуляли по фойе, как пошли в буфет, где ты не хотела брать пирожное, чтобы не дай Бог не потолстеть. Я видел это давнее бисквитное пирожное с кремовым узором, с какой-то красной синусоидой посредине и чувствовал, что тебе хочется его съесть, но ты проявляешь волю и характер. Я видел ярко-синие стены, золотые светильники, твои золотые волосы и синюю кофточку. И, знаешь, я был счастлив.
А в другой раз я проживал воскресенье, которое
– А Мишку? – удивилась Прасковья.
– Ну, Мишка – это что-то попроще: мужик, чёрт. А Машенька ангельской породы. Так я чувствовал с самого начала, когда они только родились.
А потом ты вернулась из Италии и привезла детям деревянного буратино, точно такого, как на картинках в книжке Алексея Толстого, которая принадлежала ещё твоей маме и, кажется, бабушке. Ты сказала, что там везде продают этих буратин, разного размера, это, вероятно, каноническое изображение. Он сидел у нас в кухне на холодильнике.
Прасковья тесно-тесно прижалась к нему, положила голову на шёрстку и очень старалась не плакать.
6
А ближе к утру всё у них случилось. Нежданно и как-то само собой. Было очень долго, печально и нежно. По-осеннему как-то. Совсем не похоже на то, что бывало прежде. Прежде было весело, молодо, победительно. Прасковье нравилось набрасываться на него, покусывать его плечи, нравилось, что он называет её хищницей. «Хищница моя ненасытная!», – шептал он, гордясь и радуясь её радости. А она наслаждалась его крепким, гибким телом. Отдельно – изгибистым чёрным хвостом, которым он иногда шутливо стегал её. В той, прежней, жизни Богдан был чертовски красив, особенно когда загорал, а загорал он, едва выйдя на солнце. Ей было радостно и горделиво, что это стройнейшее и крепчайшее тело совершенно подчинено ей, стремится исполнить любое её желание. Впрочем, желания были незатейливы: быстро, сильно, агрессивно – так ей нравилось. Потом она мгновенно и сладко засыпала: секс был для неё лучшим снотворным. А он вставал и часа два ещё работал. Говорил, что в такие моменты хорошо соображает. Он был чертовски работоспособен.
Всё это было не просто давно – это было с какой-то другой женщиной. Та, что была сейчас, тихонько гладила и целовала его постаревшее, измученное тело, боясь быть хоть каплю навязчивой. Она совсем не искала удовольствия себе, а только любила, любила, любила. Это было совершенно новое чувство, такого она не ощущала никогда. Прежде в центре её вселенной всегда стояла она сама. Растворяться в другом, в других она не умела. Наверное, поэтому и с детьми не задалось.
Это новое чувство растворения длилось и длилось, а потом их тела, не спросившись у них, соединились и долго-долго и нежно-нежно любили друг друга.
– Парасенька, родная моя девочка, – шептал он, – не бросай меня.
– Люблю, люблю, люблю, – повторяла она.
Ближе к концу он тревожно спросил:
– Парасенька, а можно…?
Она не сразу поняла его, а сообразив, ответила:
– Ни о чём не думай, родной, – хотя на самом деле ничего не знала и не понимала: вопросы контрацепции остались далеко в той, прошлой, жизни. А он вот вспомнил. Он всегда был ответственным и дисциплинированным любовником. Впрочем, нет, любовником он не был никогда, сначала был другом, а потом мужем, а кто он сейчас – Бог весть…
– Парасенька, родная моя девочка, ты волшебница, – шептал он потрясённо. А она, утомившись, снова задремала. И даже увидела сон: они, молодые, идут вдоль моря, держась за руки.
В шесть часов их разбудил будильник в телефоне: он у Прасковьи всегда стоял на шесть.
Они ещё с полчаса лежали и целовались, как делали когда-то, молодыми, в начале их жизни. При свете она увидела, сколь жутко изранено его тело: особенно почему-то впечатлили следы пуль на спине. И шрамы, шрамы от ран, не слишком аккуратно зашитые. Она целовала его тело и молчала, чтоб не заплакать. Он расшифровал её состояние как разочарование.