Необыкновенные собеседники
Шрифт:
Кугель оставил свой фельетон и уехал на юг. Попросить его сократить было уже невозможно. Кольцов с Рябининым засели за сокращение. Кольцов предложил сокращать внутри фраз: где слово, где два. Не помню, сколько времени продолжались эти попытки. Я никогда не видел Кольцова таким растерянным. Он сидел над гранками «Homo novus», сняв пиджак, раскрасневшись, то и дело протирал платком потеющие стекла очков. И вдруг поднял голову и восхищенно воскликнул:
— Кирпич!
Я не понял его.
— Кирпич?
— Не фельетон, а кирпич. Можно отбить кусок, расколоть пополам, растолочь. Но сжать невозможно. Все так на своем месте, каждое слово так незаменимо и необходимо,
Он с уважением смотрел на гранки огромного, не поддававшегося никаким сокращениям фельетона.
— Нет, мы еще не умеем так писать! Настоящее чудо. Сплав. Слиток. Монолит, от которого и песчинку нельзя отнять!
Кольцов вопросительно посмотрел на подавленного Ряби-нина:
— Что будем делать?
— Жалко отказываться,—пробормотал Рябиппи, в полной уверенности, что Кольцов готов отказаться от помещения фельетона.
— Отказаться? От настоящего произведения искусства?
Выход был найден. С полосы снять все материалы — всю полосу занять фельетоном.
Газета в этот день выглядела необычно.
Кольцов долго не мог успокоиться.
— Знаете, не надо торопиться с правилами и законами для искусства. Не законы создают искусство, а искусство — законы.
Никогда больше он не возвращался к своей теории «сопоставления» в фельетоне, как обязательной.
Но фельетоны писал блестящие.
Одно время его увлекала мысль написать книгу о Пушкине.
— В конце концов, еще нет ни одной советской книги о Пушкине. Знаете вы кого-нибудь, кто пишет сейчас о Пушкине?
— Да нет...
Мы шли с ним по Тверской, и он развивал план своей будущей книги:
— Я хочу написать не исследование пушкиниста, понимаете? Не толкование текстов, не исторические догадки, нет... Совсем другое. Книгу советского современника о том, чем он обязан Пушкину. Кто такой Пушкин для нас. Мы и Пушкин. Пушкин и мы.Чем близок нам Пушкин. Как мы читаем Пушкина и что в нем волнует, радует, обогащает нас, современников. Интересно?
— Интересно. Только не представляю, как при вашем образе жизни: частых поездках за границу и по СССР, работе в «Правде», редактировании журнала, газеты и прочая, прочая — вы сможете написать книгу?
— Напишу. Увидите.
Он не написал книгу о Пушкине.
Но каждый новый фельетон Михаила Кольцова становился литературным событием. Это были фельетоны-открытия и фелье-тоны-раздумия. Все они легко, тонко, прозрачно написаны и вместе с тем так монолитны, что невольно вспоминается сказанное Кольцовым о фельетоне Кугеля, «Homo novus»: кирпич! Можно разбить, растолочь, нельзя только сжать. Вынь слово — останется дырка.
Кольцов написал об открытии крематория как философ. По жанровым признакам это был обычный газетный большой фельетон. Фельетон — размышления о жизни и смерти. Больше о смерти, потому что тема все-таки — крематорий. Кольцов примирял читателя с мыслью о неизбежности смерти. Жизнь хороша, но не будем страшиться смерти. Вечен кругооборот жизни в природе. Живите, творите, стройте и не запугивайте себя призраком смерти, товарищи!
Один из лучших фельетонов он посвятил своему перелету через Черное море — из Севастополя в Анкару. Сейчас такой перелет никому не покажется сколько-нибудь примечательным. Эка невидаль — через Черное море! Но в середине двадцатых годов это был сенсационный перелет и для участия в нем требовалась отвага. Возвратившись, Кольцов рассказывал: во время перелета в море крейсировали корабли — на случай, если самолет не перелетит с берега на берег. Но самолет с Кольцовым благополучно перелетел, и едва ли корабли помогли бы, если бы случилось иначе.
Еще большее мужество Кольцов проявил, нелегально, под видом белого эмигранта проехав в переполненную белогвардейцами Сербию. Встречался, беседовал там с эмигрантами, выдавал себя за участника белого движения и, возвратясь на Родину, опубликовал фельетон — ошеломительный по необыкновенному материалу.
В 1923—1924 годах не раз случалось, что по ночам меня собирались вести в милицию, и Кольцов спасал без вины виноватого.
Почти два года подряд я попеременно живал то в Москве, то в Петрограде (впоследствии Ленинграде). Ожидая ребенка, вздумали было мы с женой переехать из Москвы в Петроград, благо там было куда легче с квартирой. С квартирой и впрямь оказалось легче, но с работой много трудней. Петроградские литераторы все чаще перебирались в Москву, а кто оставался верен своему Петрограду, вынуждены были часто наезжать в Москву по литературным делам. Время от времени я пописывал в «Ленинградской правде», помещал фельетоны в «Вечерней красной газете», напечатался как-то в журнале «Звезда», но жить на эти случайные и весьма скромные гонорары не мог. Поживу месяц в Петрограде — и на два, а то и на три месяца еду в Москву. Здесь были связи, друзья, места постоянной работы.
В «Огоньке» я не только много писал и проводил по нескольку часов в день, но обосновался на жительство: спал на диване в редакторском кабинете Кольцова.
По-видимому, мои ночлеги в редакции показались милиции Подозрительными. Не раз меня будил милицейский обход. Милиция, конечно, допытывалась, кто я и по какому праву ночую в помещении «Огонька». В ту пору паспортов еще не было, их заменяли трудовые книжки. Но трудовые книжки выдавались служащим людям, а я нигде не служил — был человеком волы ной журналистской профессии и никаких удостоверений личности при себе не имел. Постоянных корреспондентских билетов в редакции в то время также не существовало.
Короче, я не мог не казаться милиции подозрительным человеком. Мне предлагали одеваться и следовать за дежурным. Я отказывался, объяснял, почему я здесь и кто я такой, но на слово человеку и в ту пору уже не верили...
Поздней ночью звонил Кольцову:
— Михаил Ефимович! Выручайте!
Кольцов вступал в длительные переговоры с милицией. А ведь милиции еще надо было проверить, верно ли, что с ней говорит «тот самый Михаил Кольцов, который из «Правды»...
После двух или трех таких тревожных ночных звонков Кольцов не выдержал. Придя в редакцию, распорядился немедленно выписать мне самое подробное удостоверение личности. В нем все было сказано — даже год рождения, что вовсе не требовалось для «мандата корреспондента». Подписал и вручил мне:
— Держите при себе, не смейте терять. Я из-за вас уснуть по ночам не могу. Лягу и жду, что вот-вот позвонит из редакции Миндлин. Доказывай милиции, что вы — вы, а не кто-нибудь...
Но милиция, должно быть, уже привыкла ко мне и больше в редакцию по ночам не являлась.
Я чувствовал себя довольно свободно — стирал по ночам носки и сушил их зимой на батарее в кабинете Кольцова, а летом на подоконнике, где солнце пригревало с утра...
В апреле 1924 года я дал Кольцову статью для вечерней газеты «8000 поэтов в СССР». Писал в ней, что так называемый СОПО (Союз поэтов) давно уже оставлен лучшими современными поэтами, а кафе поэтов «Домино», когда-то имевшее значение как литературное объединение, давно уже превратилось в кабак. Вывески СОПО и «Домино» служат лишь для прикрытия отнюдь не литературных дел ловкачей и дельцов, не имеющих права называться поэтами.