Орфей. Часть 1
Шрифт:
– Глупенький! Мальчик ты мой!
– она скинула куртку и подсела к нему на диван.
– Иди ко мне!
– Обняла его, порывисто прижалась. Зашептала: "Формальности... Кому они нужны? Их выдумали люди. И, если люди. И, если люди противятся нашему союзу, то грош им цена с их законами. Ведь ОН видит всё. Подумай: если бы ОН был против, разве ОН допустил бы моё рождение?"
Иван раздевал её, наслаждался каждым мгновением, каждым движением. В спальне горели свечи, неярко, трепетно. Иван уже сбросил с хрупкой курносой девчонки бюстгальтер и приник лицом во впадину между грудями. Вдыхал этот забытый запах её кожи, духов, молодого сладковатого пота, ощущал тепло и биение сердца, как у воробушка - быстрого, взволнованного. Её дыхание тоже учащалось. Он начал целовать шёлковую кожу её живота, совсем горячий,
– Ты ведь ещё девственна. Ни о чём не жалеешь? Может, ты хотела бы быть с моим отцом? Ты ведь жила с ним, любила его. Если так - я не буду принуждать тебя...
– Замолчи!
– простонала она.
– Какой же ты дурак! Иди ко мне! Только ты! Только ты один и будешь у меня. Больше никто!
Они проснулись поздно. Тусклый свет осени, уже близкой к зиме, просочился сквозь небрежно задёрнутые шторы и принёс перламутрово-серую печаль после ночного взлёта всех жизненных сил и необузданных мечтаний. "Так всегда, после опьянения, когда на волне лихой веры в себя мчишься вперёд, мчишься, будто на коне скачешь, легко и гармонично и всё удаётся, и всё должно получиться, ты уверен, ты чувствуешь... А потом - вот такое серое утро, трезвость взгляда... и всё как-то не так, гармония разлаживается, мечты разбиваются о слишком уж трезвую нашу жизнь," - думал Иван. "Говорят, это - депрессия достижения. Возможно. Я кое-чего достиг. Но далеко не всего. С бюрократической канителью мы вообще завязли. Рекс сейчас не может никого взять за глотку, тряхнуть, использовать свои связи. Сердце сдало совсем. Нужно ехать срочно ему помогать. А то мы лишимся своего защитника. А тут ещё отец звонит, напускает туману, и в тумане этом всё яснее для меня маячит призрак тюрьмы. Будто я убийца и осквернитель трупов. А что же тогда будет с Евой? Как она останется без меня? Может, свалится снова в объятья моего папаши? Уж не этого ли он дожидается?"
Так думал Иван, проснувшись. Лежал неподвижно, боясь шевельнуться, чтобы не разбудить Еву. "Счастливая моя Синеглазка. Она так упивается жизнью сейчас, что не подвержена никакой депрессии. Пусть это продлится подольше."
Он подтянул одеяло, укрывая её. Она лежала, уткнувшись прелестным, хоть и не классическим носиком в его плечо. Её тоненькая рука так и осталась на его груди. Она вся прижалась к нему, словно ребёнок, который верит, что вот так он в безопасности, только так ему тепло и надёжно. Иван не шевелился, боясь спугнуть её сон. И думал в этот момент, что ради прильнувшей к нему вот этой вот живой и тёплой девчонки (он ощущал плечом, как пульсирует с биением сердца её тело) ради неё сделает снова и снова любое преступление против Свода Законов. "Спасать её - закон нравственности, единый для меня", - так сформулировал он, глядя на потолок, даже шепча это вслух. И тут заметил, что Ева уже не спит, смотрит на него.
– Синеглазка!
– По-моему, у меня глаза серые. Только, когда я смотрю прямона голубое небо, вот тогда они меняются.
– А для меня всё равно Синеглазка.
– Хоть это и не оригинально, но от тебя... От тебя мне всё кажется чудесным. А что ты рам рассуждал о законах?
– Да так, философствовал. Мне сейчас надо уехать.
Вихрастая головка вздёрнулась, сложились обиженным бантиком детские губы.
– Не волнуйся, Зайчиха. Надо спасать Рекса. Плохо у него с сердцем, совсем плохо. Неожиданное волненье, даже радостное, а перед этим смерть сына, всё это подкосило его. Возможно, придётся клонировать...
– Кого?!
– Одно лишь сердце и затем провести пересадку. Это не так уж сложно. Кстати, пора переговорить с ним.
– О нас?
– Угу. И ты, и Данька пока что живёте на птичьих правах. Надо что-то делать.
Ева приникла лицом к его руке, прижалась, томно прикрывая чёрными ресницами свои светлые, с блудливой лукавинкой, глаза. Рот её приоткрылся, она уже гладила каким-то поэтичным движением плечи Ивана. Так колдовать умела только она. И Иван забылбы всё на свете, повернулся бы к ней, слился бы с таки желанным теплом её тела, но тревожная мысль не давала ему покоя. Он отстранил Евину ладонь со своей груди, приподнялся на локте, спросил:
– Ты не будешь тосковать или досадовать, если я начну уходить на работу? А ведь так будет, и часто, и подолгу. Многие жёны из-за этого считают, что чем-то обделены в жизни.
Ева тревожно округлила глаза и только помотала отрицательно головой.
– Знаешь, Синеглазка, я не буду ревновать, я даже буду рад, если у тебя тоже появится работа. Твоя. Любимая. По призванию. Иди снова сниматься в кино, петь на эстраде, играть в театре. Я буду гордиться тобой...
– К чему ты это? Не понимаю.
– Мы сейчас были так полны друг другом, что в наш мир не проникали зовы окружающей жизни. Лишь вчера вечером я посмотрел электронную почту. Там очень много предложений в твой адрес. От разных театров, кинокомпаний, отдельных режиссёров. Тебя джут практически на всех съёмочных площадках страны и за рубежом тоже к тебе интерес небывалый. Выбирай! Оно, конечно и понятно: после подобной шумихи в прессе, после показа в прямом эфире, как вы с Даней воскресли из мёртвых... Меня, кстати, грозятся лишить научной степени и сослать куда-то на рудники, чтобы спокойно присвоить мои труды, а ты... А ты вызываешь прямо-таки болезненный интерес во всех кругах общества. Тебя жаждут заполучить все. Как бы ты там ни играла, ни пела, тебе готовы рукоплескать просто за то, что ты есть, что ты живёшь и дышишь. Ева, пойми меня правильно: тебе нужна деятельность. И я не собираюсь, как какой-нибудь рабовладелец, лишать тебя полноты жизни.
К его удивлению, Ева не защебетала возбуждённо и радостно в ответ, не сделала волшебный свой взмах ресницами. Яркие, жгучие огоньки её глаз не засияли. Она медлила с ответом. Даже совсем уткнулась лицом в его бок, а рукой всё охватывала его тело, прижималась, будто искала защиты от какой-то тревоги извне.
Он терпеливо ждал, не понимая, что же с ней происходит. Наконец, она прошептала, неожиданно печально:
– Дурак ты, Ванька.
Он молчал. Решил дать ей выговориться.
– Не понимаешь ты меня. Тебе кажется, что я - восемнадцатилетний мотылёк, которого поманили взлётом карьеры - и он помчится в вихре сенсаций, в свете юпитеров и всеобщего внимания к новым творческим вершинам... И жизнь будет - под прицелом кинокамер, любопытных и влюблённых взглядов, оханья и аханья, во всеобщем восторге, и так далее, и тому подобное... А ты не понимаешь, тупица ты этакий, что тогда семьи не будет? И ещё одного ты в упор не понимаешь. Хотя мог бы осознавать: под маской 18-летней глупышки, которая хлопает намазанными ресничками и щебечет, скрывается та, прежняя Ева, которой шестьдесят. Та, старая женщина. Уж она-то знает всю грязную изнанку жизни, всё испытала (и восторг головокружительных взлётов, и тяжесть всеобщей популярности, и ужас травли обществом...). Ева, которая никому больше не верит, никого больше не любит.
Иван вздрогнул. Она тут же ткнулась мокрым от слёз лицом в его грудь и вскрикнула:
– Кроме тебя! Ты один для меня остался святым! Ты один не упал с пьедестала! Больше я знать никого не хочу. И ты должен понять мою отчуждённость от мира. Ты же сам записал всё содержание моего мозга, мой опыт жизни и вложил его в голову клонированного младенца. Уж кто-кто, как не ты, должен это знать!
Иван растерялся.
– Но я думал... Думал: ты снова кинешься в этот вихрь тщеславия. Так бы поступила каждая!
Ева только презрительно скривилась.
– Было в моей жизни творчество. Было служение искусству. Были жертвы во имя искусства. Были безумные удачи. Ощущение счастья! Упоение своей славой... И всё прошло. Осталось в прошлом. Хватит.
– Но чем ты станешь жить дальше, такая юная?
– А ты так и не понял? Не осознал, чего я хочу сейчас от жизни? Получить то, чего я была лишена. Поистине, надо было умереть, чтобы произошла переоценка ценностей. Я стала ценить самоё жизнь.Начиная всё заново, я поняла, что была несчастнее какой-нибудь засаленной домохозяйки, которую окружают её дети. Да я ребёнка хочу родить! А может быть, и многих. Хоть каждый год буду рожать, если Господь даст мне это счастье. Буду с Анатольевной на кухне возиться, готовить научусь, - добавила она уже со смехом, хотя слезинки ещё бежали по щекам и сверкали дрожащими искрами в синих глазах. Синих, потому что небо в окне, куда она смотрела сейчас, вдруг посветлело, стало ярким и глубоким, его сиянье отразилось в радужках с полной силой.