От слов к телу
Шрифт:
По Миллионной пронеслась [про]летка, ротмистр Кржижановский с Юдифью Джорджоне, сбежавшей от евнухов Эрмитажа, с той самой девушкой, которая назначила свиданье Парноку (II, 573).
Связи, эксплицированные в «Феодосии», в «Египетской марке» уходят в подтекст. В отличие от собственно мандельштамовской ассоциации между Феодосией и Флоренцией, уподобление Петербурга Венеции представляет собой еще одно общее место, однако в окончательном тексте повести его нет [414] . В отличие от Мазесы, Парнок не художник; с Джорджоне его сближает не основная профессия, а полупрофессиональное увлечение музыкой [415] . Прямое уподобление Мазеса = Леонардо заменяется, как и в случае Феодосии, тождеством высшего порядка, основанным на общности судеб.
414
Сдвиг, приоткрывающий венецианскую перспективу, остался в черновиках главы III: «Они взбираются на горб [пустынного] Троицкого моста, пересекая великолепные пустыри в сердце города, — отец Бруни, мечтавший отслужить православную обедню в Риме, и нахохленный Парнок, огорченный двойной неудачей — без визитки, без пикейной рубашки. <…> Нева, отказывая в признаньи потерявшему государственный стыд Петербургу, катила воды свои, обернутые в свинцовую чайную бумагу <первонач.: [катит стальную иртышскую воду] катила[сь] дальше [не ладожскую, а сибирскую воду], холодная, как Иртыш» (II, 566). Троицкий мост отнюдь не
415
Упоминание о том, что Джорджоне был превосходным музыкантом, есть во всех его биографиях. Шедеврами, выразившими музыкальность натуры этого художника, долгое время считали два «Концерта» — в Палаццо Питти (переатрибутирован Тициану) и в Лувре (Себастьяно дель Пьомбо?). Ср. с «концертной душонкой» Парнока (II, 483).
В конце XIX — начале XX в. судьба Джорджоне и его наследия прочно ассоциировалась с темами утраты и развоплощения, проходящими лейтмотивом через весь текст «Египетской марки» [416] . Жизнь и труды венецианского художника скудно документированы: на недостаток сведений о нем жаловался уже Вазари. Отсутствие точных сведений вкупе с большим спросом породили массу ложных атрибуций: когда в последней трети XIX в. новое искусствоведение занялось их верификацией, результаты были ошеломляющими: из сотни картин, приписанных к тому времени Джорджоне, девять десятых были переатрибутированы художникам, испытавшим на себе его влияние; признанные шедевры «ушли» к его ученикам, Тициану и Себастьяну дель Пьомбо. В спорах вокруг наследия Джорджоне сформировалось две крайних точки зрения: пуристы были близки к тому, чтобы объявить художника «фигурой фикции»; поклонники подчеркивали силу его влияния на венецианское Возрождение. Двойственный ореол, окруживший в итоге эту фигуру, выразительно обрисован в романе Д’Аннунцио «Пламя»:
416
Ср. также устойчивую коннотацию подделки у египетских марок начала XX в., выявленную Омри Роненом. — Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб., 2002. С. 30.
Он представляется мне скорее мифом, нежели живым человеком. Никакой другой поэт на земле не имел судьбу, равную его судьбе. О нем ничего не известно; иные даже отрицают его существование. Его имя не начертано ни на одном произведении; иные не приписывают ему ни одного несомненного творения. И тем не менее все венецианское искусство как бы зажжено его откровением… [417]
Русскому читателю начала XX в. было доступно немало описаний странной судьбы Джорджоне. Первым из них следует упомянуть очерк блестящего английского искусствоведа Вальтера Патера «Школа Джорджоне» (1877; русский перевод: 1912 [418] ). Обладавший незаурядным писательским даром, Патер сумел так убедительно воссоздать ускользающий облик художника и музыкальную атмосферу его картин, окружив их меланхолической атмосферой утраты, что под обаяние его реконструкции подпали многие поколения знатоков и любителей искусства. А. Н. Бенуа в своей «Истории живописи» (1913) развил трактовку Патера, введя в нее мотив соперничества между хрупким и надмирным Джорджоне и его витальным и переимчивым учеником Тицианом, который сумел заслонить своего учителя-новатора. В «Венецианском эпилоге» к «Образам Италии» (1924) [419] Муратов дополнил взгляд Патера подробным рассказом об основных этапах «деконструкции» наследия Джорджоне.
417
Д’Аннунцио Г. Пламя // Д’Аннунцио Г. Собр. соч. СПб., [1907]. Т. 7. С. 58. Пер. З. А. Венгеровой (дальняя родственница Мандельштама).
418
Патер В. Ренессанс. Очерки искусства и поэзии. М., [1912]. Пер. С. Г. Займовского.
419
«Венецианский эпилог» вошел в III том «Образов Италии», напечатанный Гржебиным в Лейпциге в 1924 г. К ввозу в Россию том запрещен не был (Блюм А. В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917–1991. СПб., 2003).
Таким образом, уже на уровне очевидных культурных коннотаций имя этого художника работало на усиление — выражаясь по-тыняновски — «смысловой атмосферы» текста «Египетской марки».
Читатель, расположенный к разгадке мандельштамовских «умолчаний», способен найти и более тесную связь между судьбами Парнока и Джорджоне. Главной точкой пересечения между ними является «улизнувшая Юдифь». Убрав из окончательного текста сравнение картины с дамой, променявшей Парнока на Кржижановского, Мандельштам создал ощущение смысловой неполноты, провоцирующее к поиску «опущенных звеньев». Из непосредственного контекста повести можно заметить, что прием анимации роднит картину с визиткой, отсылая к очевидным гоголевским подтекстам «Египетской марки», «Шинели» и «Портрету». Имя Юдифь обладает отчетливыми этническими коннотациями, которые дополнительно подчеркнуты перекличкой с фразой: «Память — это больная девушка-еврейка, убегающая ночью тайком от родителей на Николаевский вокзал: не увезет ли кто?» (II, 486). Однако эти объяснения оставляют без ответа резонные вопросы: почему поведение новой Юдифи, покидающей еврея ради «филистимлянина», так разительно отличается от поведения ее библейской предшественницы и при чем тут «евнухи Эрмитажа».
Смысловая завершенность у этого образа появляется при обращении к истории картины и ее интерпретаций. «Юдифь» не раз меняла автора [420] : она была приобретена Екатериной II в 1772 г. как принадлежащая кисти Рафаэля (и в этом качестве неоднократно гравировалась и литографировалась); в эрмитажном каталоге впервые описана в 1863 г. как работа Моретто; атрибуция Джорджоне, произведенная в 1870-е гг., не получила единодушного признания — Морелли считал «Юдифь» копией с утраченного оригинала, Беренсон вообще исключил ее из числа картин венецианской школы [421] , Муратов подверг сомнению основания этой атрибуции [422] .
420
Подробную историю атрибуций см.: Императорский Эрмитаж. Каталог картинной галереи. Ч. 1. Итальянская и испанская живопись. СПб., 1912. С. 86, а также Фомичева Т. Д. Венецианская живопись XIV–XVIII веков (Государственный Эрмитаж: Собрание западноевропейской живописи. Каталог). Л., 1992. С. 173–175.
421
Berenson В. The Venetian Painters of the Renaissance… New York, 1897.
422
Муратов П. П. Образы Италии. М., 1993. Т. 3. С. 406.
Ореол «неверности» окружает не только картину Джорджоне, но и его героиню. Глазами «филистимлянина» на нее впервые взглянул А. Н. Бенуа: в его путеводителе по Эрмитажу (1912) венецианская Юдифь воплощает не столько героическую любовь к своему народу, сколько опасную непредсказуемость женской натуры:
Одной из главных гордостей Эрмитажа является <…> «Юдифь» (№ 112) — странная картина, такая же «двусмысленная» и «коварная», как и картины Леонардо. «Юдифь» ли это? хочется спросить про эту строгую, печальную красавицу с лицом дрезденской Венеры, так спокойно попирающую отрубленную голову. Какими глазами взглянет на нас эта женщина, если подымет свои веки; какими глазами взглянет и дрезденская Венера Джорджоне? [423]
423
Бенуа А. Н. Путеводитель… С. 49–50. Ср. вариацию трактовки Бенуа в популярном издании: «Странное, жуткое очарование исходит от „Юдифи“ <…>: ее взор опущен (как почти всегда у Джорджоне), весь облик выражает глубокую задумчивость, какое-то отчуждение от мира, между тем как ее нога бестрепетно попирает голову Олоферна». — Конради В. Среди картин Эрмитажа. Пг., 1917. С. 32.
Заметим, что сходную точку зрения Мандельштам занял в стихотворении «Футбол» (1913): «Неизъяснимо лицемерно / Не так ли кончиком ноги / Над теплым трупом Олоферна / Юдифь глумилась…» [424]
В «Истории живописи» (1913) Бенуа встроил свое толкование «Юдифи» в более общую концепцию. Потупленный взгляд, характерный для многих женских образов Джорджоне, он интерпретировал как знак страха художника перед извечным коварством женщин [425] (ср. в портрете вероломного похитителя визитки, портного Мервиса: «иногда опущенное веко видит больше, чем глаз»; II, 488), усмотрев в нем пророческое предчувствие кончины: по одной из легенд, художник умер от горя, после того как возлюбленная изменила ему с его же учеником [426] .
424
О биографическом подтексте «Футбола» см.: Пяст В. Встречи. М., 1997. С. 170, а также комментарии А. Г. Меца в: Мандельштам О. Э. Собр. соч. и писем. М., 2009. Т. 1. С. 679.
425
Ср. рассуждения Бенуа об образе Мадонны из Кастельфранко Джорджоне: «Не одно желание придать скромность выражения Пресвятой Деве заставило его изобразить Марию с опущенными веками. Да и Мария ли это? <…> Это, несомненно, портрет любимой художником женщины, которую он посадил на неприступный трон, которую он заставил опустить глаза, скрыть глаза, чтобы не видеть их и уйти от мучительных сомнений. Неизвестно, что тревожит больше: „циничные“ ли глаза Джоконды или этот потупленный взор, в котором никому не прочесть разгадки» (Бенуа А. Н. История живописи. Т. 2. С. 368). Пользуясь случаем, заметим, что этот фрагмент «Истории живописи» мог отозваться в стихотворении Блока: «Глаза, опущенные скромно, / Плечо, закрытое фатой… / Ты многим кажешься святой, / Но ты, Мария, вероломна…» (1914; в ранних редакциях — под заглавием «Мадонна» и с географической «привязкой» в начальной строке: «В венецианской церкви темной…»). Об «аромате неги и чувственности», окружающем Мадонну из Кастельфранко, см. также у Мутера (Мутер Р. История живописи от средних веков до наших дней. С. 199), которого Блок читал перед поездкой в Италию.
426
Бенуа А. Н. История живописи. Т. 2. С. 366.
Что касается образа «евнухов Эрмитажа», не устерегших Юдифь, то он, возможно, связан с историческим фоном повести, действие которой разворачивается «летом Керенского» (II, 473). «В августе 1917 г., после занятия Риги, Временное правительство предписало полностью эвакуировать Эрмитаж и другие художественные музеи Петрограда, несмотря на заявления <…> представителей музеев, что всякая перевозка художественных памятников всегда представляет для их сохранности определенную опасность. <…> 15 сентября и 5 октября были отправлены два поезда, увезшие самую значительную часть Эрмитажных собраний <…> [которая] свыше трех лет пролежала в ящиках в московских хранилищах. Внешняя жизнь музея замерла, и в течение трех лет персонал Эрмитажа охранял почти пустые залы» [427] . Не лишним будет вспомнить и о том, что первой масштабной временной экспозицией, которая открылась в опустевшем музее в августе 1919 г., стал «Заупокойный культ Древнего Египта» [428] .
427
Эрмитаж за 10 лет. 1917–1927. Краткий отчет. Л., 1928. С. 4. К образу евнухов ср. также сравнение музея с гаремом в «Как светотени мученик Рембрандт…» и образ «молочного вегетарианца» Благого, стерегущего веревку Есенина, в «Четвертой прозе».
428
См. путеводитель к выставке: Струве В. В. Заупокойный культ Древнего Египта. Пг., 1919.
Если принявший мандельштамовские правила игры читатель не удовлетворил свой поисковый азарт пропорцией Парнок / сбежавшая дама = Джорджоне / «Юдифь», он может продолжить охоту, опираясь уже не на прямые улики, а на их тени (хлебные крошки?), рассыпанные в тексте «Египетской марки». Однако само присутствие этих «крошек» заставляет подозревать, что запуск механизма необязательных ассоциаций входил в авторские планы.
Коллизии измен и утрат в судьбах Джорджоне и Парнока связаны с мотивом соперничества: первый при жизни уступил соперникам любимую женщину, а после смерти — лучшие картины; второго ротмистр Кржижановский лишил дамы, рубашки и визитки. Распределение ролей в паре Парнок — Кржижановский очень похоже на соотношение характеров Джорджоне и его главного соперника, Тициана: хрупкий, музыкальный, болезненно чуткий к своим мечтам и страхам герой проигрывает своему витальному, хваткому и крепко стоящему на земле конкуренту. Забавно, что ряд черт Кржижановского (военный, поляк, человек без чувства чести) перекликается с описанием Тициана у Бенуа, сообщавшего, что художник унаследовал от отца, профессионального военного, воинственный склад характера, в его крови «кипела смесь славянских и латинских элементов», он «был едва ли очень щепетилен в вопросах общественной морали» [429] .
429
Бенуа А. Н. История живописи. Т. 2. С. 401–402.
Джорджоне и Тициан не соперничали из-за женщин (учеником-соблазнителем чаще всего называют Морто да Фельтре), однако при сопоставлении их творчества все тот же Бенуа регулярно апеллировал к любовной теме, трактуя отношения с женщинами как метонимию отношений с жизнью.
Тициан «не знает „коварной женственности“»; его искусство
чувственно, но свободно от всякого рабства, от всякого подчинения. Ряд прекрасных женских типов создан им, но ни один не открывает души Тициана, не говорит об его страданиях и сомнениях, подобно тому, как это мы видим во всех женских типах Джорджоне. Всюду он представляется победителем-Марсом [430] .
Тициан был абсолютно мужественным художником. В Джорджоне и Леонардо не перестает просвечивать какая-то двуполость, и отношение их к Эросу имеет несколько болезненный оттенок. <…> Напротив того, Тициан всю свою жизнь славил женскую красоту просто и откровенно, «как бог Марс, супруг Венеры», как победитель, почти как властелин и деспот. Он в своей флорентийской «Венере» раскрыл глаза Венеры Джорджоне, и вместо змеиного, скользкого и безумно-зазывающего взгляда Леонардо, вместо лживо-невинного взгляда Джорджоне мы увидели влажный взор влюбленной женщины, обещающей большое и здоровое счастье [431] .
430
Там же. С. 402.
431
Бенуа А. Н. Путеводитель… С. 51–52.