Пять времен года
Шрифт:
Она помолчала, жадно затягиваясь сигаретой и напряженно что-то обдумывая, и потом заговорила с ним так, будто им пришло наконец время поговорить начистоту, — она хочет, чтобы она рассказал ей о своей жене, какая она была? «Моя жена? — изумился Молхо. — С чего вдруг?» — «А почему нет?» — сказала она. Ей вдруг ужасно захотелось узнать о ней побольше. Молхо думал, что она уже успела разузнать о ней у других. «Да, — призналась она, — я узнавала». Но сейчас ей хотелось бы услышать, какой видел ее сам Молхо. Поначалу ему было трудно и неловко говорить об умершей в этом шумном, грохочущем амбаре, куда то и дело вваливались все новые толпы людей — видимо, выходившие из театров и кино и привлеченные этим местом именно потому, что оно было таким вместительным, хотя теперь в нем уже трудно было найти свободное место.
«Интеллектуалка, — проговорил он, схватившись за первое попавшееся слово, и посмотрел на эту маленькую темпераментную женщину, кивавшую в ответ с полным пониманием. — Такая прямая, как будто… Очень требовательная ко всем, и к себе тоже, конечно… Как правило… Но всегда недовольная. Одним словом, интеллектуалка, ей трудно было угодить. И никак не могла состояться, стать до конца собой, почувствовать себе счастливой. Да наверно, и не хотела быть счастливой… Хотя…»
Он на мгновение замолчал. Наверху грохотали кулаками по столам и громко орали песни, он хотел объяснить еще что-то, но с трудом слышал собственный голос. «А я, в сущности, совсем не интеллектуал», — добавил он, не зная зачем. «Да, я это почувствовала», — мягко сказала
Официант ловко сунул два счета — его и ее — под их тарелки и тут же исчез. Нет, я не буду платить за нее, вдруг решил он, ни в коем случае, все равно ей все оплатят на работе. «Но поймите, — продолжала она, все еще в восторге от своей проницательности, но уже изо всех сил пытаясь смягчить свои слова, — поймите, я не имею в виду, что вы нарочно… нет… просто я сама сегодня почувствовала… как будто вы пытались убить и меня». Он прикрыл глаза, странное ощущение счастья снова колыхнулось в нем, его ласкала легкая волна опьянения, — видимо, пиво было слишком сильным для его азиатской крови, — большая вкусная сосиска, которую он только что съел, снова как будто заново срослась в его животе и принялась там ползать, ему казалось, что он стоит на качающейся палубе большого и шумного корабля, и он твердо решил, что не будет торопиться с ответом. Но теперь она тоже молчала — быть может, потрясенная собственными словами. «Как, и вас?!» Он открыл свои большие карие глаза и попытался изобразить невозмутимую улыбку. «Но с какой стати?» — «Я тоже не понимаю», — торопливо ответила она. Он молча, медленно допил пиво, и их соседи, которые все это время оживленно разговаривали между собой, лишь изредка посматривая на сидевших рядом чужестранцев, тоже вдруг замолчали, как будто поняли, что эти двое говорят о чем-то очень серьезном. Ему не хотелось спорить с ней. Он уже достаточно спорил на своем веку, — может, он еще поспорит с ней дома, в Израиле, если им вообще доведется встретиться, — как хорошо, что мы не возвращаемся вместе! — и он посмотрел ей прямо в глаза, снова различая в них хорошо знакомую ему, отвратительную интеллектуальную лихорадку, этот безумный и радостный восторг от очередной извращенно-остроумной придумки, и произнес, слегка усмехнувшись: «В таком случае можно сказать, что и вы убили своего мужа». — «Вполне возможно, — быстро и честно согласилась она. — Но в совсем ином смысле». Его передернуло, ему захотелось прекратить этот разговор. Шум вокруг стал совсем уже оглушительным и невыносимым, Молхо не спал с шести утра, его качало от усталости — он положил свою горячую ладонь на ее маленькую руку, которая вдруг показалась ему похожей на состарившегося птенца. «Только возможно?» — негромко и равнодушно повторил он, встал, посмотрел на ее часы, увидел, что время близится к полуночи, поднялся, бегло коснулся губами ее сухого лба, который показался ему сладковатым, — все его движения теперь были уже чисто механическими, он пробормотал что-то о том, что очень устал, и о своем самолете, который вылетает на рассвете, но она сказала, что останется здесь еще немного, а вот ему действительно лучше лечь пораньше, и он кивнул ей, кое-как протиснулся к выходу, вышел на морозный воздух и вдруг вспомнил того странного рябого человека, который сидел перед ним в зале, и музыку, которая словно рождалась из его странных и мучительных движений. «А все-таки я получил удовольствие, — подумал он. — И я еще буду долго помнить этого Глюка, хотя убей меня, если я могу напеть хоть одну ноту». Он без труда нашел свой пансион — лампы уже были погашены, бар исчез вместе с напитками и стаканами, и все ключи тоже исчезли, кроме его и ее. За стойкой снова сидел студент с толстой книгой. «Зекс!» — из последних сил произнес Молхо, торжественно подняв руку, но тут же вспомнил, что со студентом можно говорить и по-английски, и попросил разбудить его в пять утра. Студент записал его просьбу в гостевой книге, но для пущей надежности дал ему с собой маленький будильник.
Часть третья
ВЕСНА
В Орли, во время трехчасового ожидания пересадки на Тель-Авив, Молхо купил духи для тещи и большую плитку шоколада для матери. Каждые полчаса он пытался дозвониться до парижской родственницы, но та не отвечала. В самолете, над Альпами, покончив с едой, которую поставила перед ним стюардесса, он достал большой лист бумаги, разграфил его надвое, написал с одной стороны «Париж», с другой «Берлин», извлек из бумажника накопившиеся за время путешествия квитанции и начал итожить свои путевые расходы, тщательно стараясь припомнить каждую выпитую чашку кофе и каждое съеденное пирожное, каждый купленный подарок и каждую поездку на такси. В его памяти снова проплывали все до единого дни и часы этой несколько суматошной, но такой насыщенной поездки. Берлинские расходы сошлись у него до последнего пфеннига, но на парижской стороне листа баланс не сходился — недоставало трехсот тридцати франков, потраченных неизвестно где, и, хотя он всячески старался, прикрыв глаза и мысленно перебирая недавнее прошлое, восстановить каждое свое движение во французской столице, ему никак не удавалось найти пропавшие деньги. Меж тем самолет уже летел над греческими островами. В конце концов он отчаялся, сложил лист, встал с места и принялся ходить по узкому проходу, поглядывая, нет ли здесь знакомых ему людей.
В Лоде, на выходе из здания аэропорта, ему в лицо ударил знакомый жаркий ветер ранней израильской весны. По обеим сторонам дороги уже цвели олеандры. За ту неделю, что его здесь не было, зима в Израиле кончилась и произошла смена сезонов, но замученные, суматошные соотечественники, казалось, даже не заметили этого — пройдет, наверно, еще несколько недель, пока они это осознают. Он позвонил матери сообщить, что долетел благополучно, потом посмотрел кругом, не встречает ли его старший сын, хотя сам перед отъездом ясно велел ему не беспокоиться, — но в толпе встречавших не было ни одного знакомого лица. На стоянке такси какая-то женщина спросила его, готов ли он взять такси до Хайфы на двоих, чтобы не ждать, пока наберутся четыре пассажира, он тут же согласился, и вскоре они уже были в пути. Женщина возвращалась из Лондона, куда ездила, по ее словам, «прибарахлиться», и была страшно довольна тем, что ей удалось пройти со своими покупками мимо таможенников, на «зеленый свет». Она без всякого стеснения объясняла Молхо, какие деньги сэкономила на этом, и не переставала нахваливать низкий курс фунта стерлингов, и их водитель, который никогда не бывал за границей, так завистливо и раздраженно прислушивался к ее восторгам и был так ошеломлен дешевизной английских товаров, что, казалось, сам готов был немедленно отправиться в этот сказочный Лондон за покупками. Молхо слушал вполуха, косил глаза на спутницу, завалившую все заднее сиденье своими пакетами и сумками, и про себя радовался, что не поторопился связать себя там, в Берлине. После Хедеры, прослушав вечерние новости, он начал осторожно расспрашивать, кто она, что делает, жив ли ее муж? Оказалось, что муж ее был очень даже жив и, судя по всему, неплохо преуспевал, и Молхо узнал, что тот из Иерусалима, как и он, и тоже сефард, и тоже был вырван из земли, где вырос, и переехал в Хайфу, а теперь скучает по Иерусалиму. Что может сравниться с Иерусалимом, правда? Молхо, наверно, тоже скучает по Иерусалиму, да? Он сказал, что не очень, а если и начинает скучать, то отправляется туда на денек, и его ностальгия сразу проходит.
Водитель высадил его возле дома — улица была тихой и безлюдной, и он вспомнил, как в ночь смерти жены ждал здесь тещу. Как будто сто лет прошло с того времени! Дома было темно, он зажег свет и увидел, что их двуспальная кровать вернулась с балкона в спальню и завалена горой одеял, а его прежняя одиночная кровать передвинута к стене. Младший сын спал в своей комнате. Молхо разбудил его, поцеловал — что случилось? кто это занес кровать с балкона? Оказалось, что в субботу тут спали его друзья. «А как бабушка?» — спросил он с беспокойством. «В полном порядке». И сын, оказывается, несколько раз обедал у нее, а в пятницу она пригласила к себе и старших, Омри и Анат. Сидя на кровати, Молхо гладил сына по волосам, а тот все отстранялся, как будто ему было неприятно. «Я по вас соскучился», — сказал Молхо, и какой-то комок подступил у него к горлу, ему почему-то снова вспомнился тот несчастный в Берлине, который так страдал, опьяненный музыкой, ему захотелось рассказать сыну о нем, но сын хотел спать, потому что завтра у него был нулевой урок в школе.
На следующий день Молхо с утра позвонил теще, чтобы сообщить о своем возвращении. Они коротко поговорили, он передал ей привет от ее племянницы в Париже, но не хотел вдаваться в подробности, потому что собирался навестить ее после обеда. Она, однако, не выразила особого желания увидеться — зачем ему беспокоиться, у него, наверно, и так много дел, мы все равно увидимся в пятницу, тогда и расскажешь. Но он горел желанием поскорей выложить ей все. «Я ведь купил вам подарки», — радостно сообщил он. «Подарки?» — переспросила она с каким-то даже испугом.
Назавтра, после полудня, он приехал к ней в дом престарелых. День стоял теплый и солнечный. В блестевшей чистотой комнатке его уже ждали чайные чашки, сахар и сухие, вкусные коржики, из окна открывался вид на зеленое ущелье, рассекающее Западный Кармель, теща выглядела бодрой, хотя и несколько похудевшей, и ее глаза за толстыми линзами очков косили чуть сильнее обычного. Он тотчас достал из нейлоновой сумки подарки: белую ночную рубашку с кружевным воротником и палку для ходьбы, которую можно было сложить вчетверо, как волшебную флейту, показал, что это за вещь, и стал расхваливать: «Вам ведь палка не всегда нужна, верно, а эта хороша тем, что ее можно положить в сумку, а если всерьез понадобится, тут же достать и раскрыть». Теща казалась сбитой с толку и самим подарком, и его объяснениями, она как будто растерялась и даже слегка обиделась, и, как он ни старался, ей никак не удавалось самой раздвинуть и собрать это телескопическое чудо. В конце концов она положила новую палку в сторону, поблагодарила и с виноватой улыбкой пообещала еще потренироваться. Тогда он извлек из сумки свой последний подарок — флакон духов, купленный в Орли, — и показал, что это те самые духи, которыми она была так довольна, когда дочь привезла их ей из своей последней поездки в Париж.
Она покраснела, сняла очки, взяла флакон в свои старческие, с прожилками, руки, посмотрела на наклейку, как будто хотела что-то сказать, но сдержалась — она всегда держала себя в узде, — снова поблагодарила и отложила подарок в сторону, и Молхо, наслаждаясь чаем и сухим печеньем, стал подробно рассказывать о Париже, о племяннице с мужем, об их малыше и о том, какая она всегда спокойная, веселая и счастливая, совсем не похожа на свою двоюродную сестру, которая всегда была настроена скептически и всем недовольна. Теща понимающе кивала головой, и от этого ее жесткие седые волосы, слегка растрепавшись, падали ей на лоб. А Молхо рассказывал все подробнее — о парижском снеге, о каждом своем дне по отдельности, о посещении Оперы, какой замечательной оказалась музыка Моцарта, — и теща, склонив в его сторону заснеженный куст своей головы, старательно следила за его рассказом, время от времени глядя в окно, где солнечный день постепенно переходил в ласковый прозрачный вечер и на кустах в ущелье розовели под вечерним светом кончики листьев. Молхо удивился: «Подумать только, здесь зима уже кончилась, а там такой снег!» — но она сказала: «Не торопись хоронить зиму», и тогда он перевел разговор на младшего сына: «Как он тут ел, как он себя чувствовал?» — и спросил, что слышно у них в доме престарелых и не произошло ли чего-нибудь в его отсутствие. Он назвал нескольких стариков, которых упоминала его жена, но оказалось, что никто из них не умер.
У него вдруг проснулась надежда, что она пригласит его остаться на ужин, но она даже не намекнула, напротив, казалось, хотела поскорее с ним попрощаться, он же не спешил прерывать их общение, ему была приятна их близость, ведь, что ни говори, они вместе пережили недавно большую утрату, и он полагал, что даже теперь, когда все уже кончилось, между ними сохраняется глубокая связь, и поэтому поудобней устроился в кресле, глядя, как полумрак все глубже вползает в ее старческие морщины, и вдруг с неожиданной откровенностью сказал: «А ведь я побывал и в вашем Берлине!» — как будто ездил туда специально ради нее. «В Берлине?» — удивленно и даже как будто с огорчением переспросила она. «Да, в Берлине», — подтвердил он, ведь они с женой никогда не ездили туда, она ни за что не хотела туда возвращаться, вот он теперь и решил сам заглянуть в этот город. «И ведь там все так близко — Париж, Берлин», — сказал он беспечно, словно показывая ей этим, что теперь он свободен и отныне нормы поведения будут уже не те. «Один?» — удивилась она, но он не хотел огорчать ее: «Один», — сказал он и рассказал ей, что существует такая туристическая фирма, которая возит людей по Европе слушать оперы в разных местах. Он тут же почувствовал, что его внезапный интерес к опере показался ей странным, чуть ли не извращенным, и даже вызвал ее враждебность, хотя она и на этот раз сдержалась, только опустила голову, словно примирившись с тем, что теперь ей придется выслушать его рассказы об опере, но он вместо этого начал расспрашивать ее о Берлине — что она помнит о том времени, когда они там жили, и где именно они жили, — но оказалось, что она уже не помнит, как называлась их улица, только район, и ему почудилось, что она почему-то уклоняется от конкретных ответов, но он не хотел уступать и поэтому вытащил карту Берлина, которую дал ему студент в пансионе, и разложил перед ней, попросив, чтобы она нашла на ней свою улицу, и она, все еще взволнованная и даже напуганная его неожиданным посещением Берлина, смущенно посмеиваясь, спросила: «Улицу?» — и, положив карту вверх ногами, принялась искать, жалуясь на слишком мелкий шрифт, потом пошла искать другие очки, для чтения, и Молхо попытался помочь ей, перевернув карту и показав отмеченный красным кружком пансион, где он жил, и Берлинскую стену, но она как будто не хотела ни смотреть, ни узнавать что бы то ни было: «Там ведь все изменилось, все было разрушено, теперь, наверно, все построили заново», — и наконец, словно смирившись с его настояниями, отложила карту, пообещав ему спросить у своих приятельниц и попробовать вспомнить самой.