Пять времен года
Шрифт:
Последний дневной свет еще освещал улицу, но уже проснулся вечерний весенний ветер, с запада медленно наплывали на город сероватые облака, и, идя к машине, Молхо думал: «Да, теперь я одинок и свободен и могу выбрать себе новую жену, да хоть и две, было бы желание». Проходя мимо автобусной остановки, он увидел плакат с полуобнаженной женщиной и снова с улыбкой вспомнил, как эта старая белка сказала ему там, в том шумном погребе, вся дрожа от возбуждения: «И поэтому вы ее убили, мало-помалу». «Интересно, — спросил он себя, — теща тоже так думает?» Возможно ли? Ведь она же была ему все это время верной помощницей! Хотя, правда, в последнее время она явно стала его почему-то избегать. Он вдруг вспомнил, по какой-то непонятной причине, как восемь или девять лет назад жена хотела бросить его и даже ушла из дома на день или два, но потом все же вернулась — он был тогда спокоен, знал, что она вернется, — дети были маленькие. И он снова ощутил легкую тоску — ему вспомнилось, как она угрюмо и бессильно лежала в своей постели, слушая музыку или читая. «Что осталось от нее сейчас?» — подумал он и гневно стиснул кулаки, потому что вдруг увидел в воображении ее гниющее тело, почему-то напоминавшее шершавую обложку старой книги. Он почувствовал, что ему совсем расхотелось ехать домой, лучше он, пожалуй, еще немного пройдется по этому району, говорят, тут недавно открыли новый супермаркет, можно зайти посмотреть, ведь у него теперь сколько угодно свободного времени. Но, выйдя из супермаркета и уже возвращаясь к машине, он вдруг с удивлением увидел тещу, которая сидела на автобусной остановке — сухая и седая, в своем старом пальто, в красной шапке и со старой палкой в руках, поблескивая стеклами очков. Почему же она не попросила, чтобы он ее подвез? Он смотрел на нее как зачарованный, пока не услышал шум автобуса, всползающего на подъем, — автобус остановился возле нее и открыл дверь, и она, такая прямая и быстрая, словно впереди у нее еще тысяча лет, поднялась по ступенькам с проездным билетом в руке и исчезла внутри. «Нет, лучше мне и правда пореже с ней встречаться. — с обидой подумал он. — Может, я ее пугаю. В конце концов, даже жена перед смертью не так уж просила за ней следить».
В эту пятницу, по окончании предсубботнего ужина, когда со стола убрали грязную посуду, теща достала свои очки для чтения и, развернув на столе его карту, показала ему приблизительное расположение их дома в Берлине — сбоку было печатными буквами и неизвестным Молхо шрифтом написано название улицы. Та маленькая старушка, русская подруга ее юности, что недавно приехала в страну, до войны жила в одном с ними районе — ее муж тогда работал в советском посольстве в Германии — и теперь помогла ей найти эту улицу, но оказалось, что она была далеко от гостиницы, по другую сторону стены, в Восточном Берлине, — внутреннее чувство обмануло Молхо. Но зачем ему это место, спросила
На следующее утро он поехал к матери в Иерусалим и по дороге чуть не остановился, так остро ему вдруг захотелось сорвать огромную белоснежную ветку, усыпанную царственными бутонами расцветающего миндаля. Добравшись до Иерусалима, он заглянул к давним друзьям и в дом матери приехал поздно — обед уже ждал его на столе. Она выговорила ему за опоздание, но оценила его немецкую стрижку… «Тебе идет коротко, — похвалила она, но вот шарф, который он ей привез, отказалась принять категорически: — Я ведь говорила тебе, чтобы ты не привозил мне никаких подарков!» — и так же энергично отказывалась поначалу от плитки шоколада, которую он купил в аэропорту, но в конце концов все же сдалась и, усадив его за стол, подала фаршированные мясом перцы. Он слушал ее рассказы, перемежаемые упреками и обычными для нее категорическими суждениями, и все время умолял не подкладывать ему в тарелку, но тоже в конце концов сдавался и ел. Потом он отправился в свою комнату и попытался вздремнуть, но мать то и дело подходила к закрытой двери, нетерпеливо ожидая его пробуждения. Наконец он поднялся, вяло побрел на балкон, сел там, облокотясь на пыльные перила, и, вдыхая неповторимый иерусалимский воздух, стал разглядывать расстилавшуюся под ним старую, невзрачную улицу Яффо. Мать вынесла ему кофе и миндальные орешки, села напротив — тяжелая, расплывшаяся, морщинистое лицо грубо размалевано румянами — и стала расспрашивать о поездке, сколько денег он потратил и кого видел, явно пытаясь, на свой прямолинейный лад, выведать, что там было на самом деле и ездила ли с ним женщина. «Частично», — ответил он. «Как это — частично?» — «Ну, только на части пути». — «На какой части?» — «В Берлине. Он ездил туда послушать оперу». Она не отставала: «Какую оперу?» — «Ну а если я даже назову? Ты же все равно ее не знаешь. Я и сам раньше не знал». — «Тогда зачем ты ездил так далеко?» — «Чтобы узнать», — улыбнулся он. «И где она сейчас, эта женщина?» — «Ее уже нет, — терпеливо ответил он, — она меня больше не интересует». Мать посмотрела на него: «Но кто она?» — «Одна наша сотрудница», — сказал он. Мать спросила, как ее зовут, но он отказался назвать имя. «Ладно, — сказала она. — Ты, главное, не спеши». — «Я не спешу», — ответил он. «Что, тебе просто нужна женщина? — допытывалась мать. — Что-то мне не кажется, что тебе уже нужна женщина». Он изумленно расхохотался, бросил в рот очередную горсть орешков и снова посмотрел на эту старую женщину, которая так неотступно к нему приставала, однако ответил сдержанно, спокойно, беззлобно: «Ты и об этом, конечно, все знаешь лучше меня». — «А что, разве я ошибаюсь? Разве тебе уже нужна женщина в постели?» Он покраснел и, прикрыв глаза, ответил уже слегка раздраженно: «О чем ты говоришь?» И она торопливо сказала: «Не важно, не важно, ты еще захочешь, только не спеши. Осмотрись. Ты достаточно намучился за последний год. Ты столько за ней ухаживал! Пора, чтобы кто-нибудь уже поухаживал за тобой. Вот увидишь, женщины еще будут за тобой бегать и умолять. Дети у тебя взрослые, сам ты на хорошей должности, обеспеченный, ты только не спеши связываться, ты сначала попробуй, перебери побольше и только тогда решай». Он молчал, его забавляли ее слова, та грубая прямолинейность, с которой она излагала свои мысли, он вдруг увидел перед собой коридор, ведущий в нескончаемые полутемные комнаты, в каждой из которых его ждали женщины для пробы, потом перевел взгляд вниз, на скрещение трех старых иерусалимских улиц — Кинг-Джордж, Бен-Иегуда и Яффо, — вспомнил британского полицейского, который когда-то регулировал движение на этом треугольнике, — сейчас там стояли подростки в форме молодежного движения, в синих рубашках и галстуках, видно собравшиеся на какое-то коллективное мероприятие, и это заставило его припомнить, как он сам, аккуратный и дисциплинированный толстый мальчик, выходил вот так же, в субботу после обеда, в зеленом галстуке, направляясь в молодежный клуб. «Свободных женщин не так много, как ты думаешь, — с неожиданной горечью произнес он. — Одни лишь голодные разводки, или психованные старые девы, или вдовы, которые сжили со свету своих мужей». Она испугалась, видимо пораженная ноткой отчаяния в его словах: «Что это за вдовы, которые сжили со свету своих мужей?» Но он промолчал. Его молчание еще больше встревожило ее. Разве она не права? Она всегда ему говорила, что если бы он вернулся в Иерусалим, то давно нашел бы себе какую-нибудь хорошую женщину — например, из своих бывших одноклассниц, из тех, что дышали тем же воздухом, что и он, ближе ему по крови, — а может быть, даже среди наших родственников нашлась бы какая-нибудь подходящая, здесь тебя многие помнят и интересуются. Многие? Кто? Оказывается, ее приятельницы. Она много рассказывает им о своем сыне, и они думают о нем. «Твои старухи?!» Он расхохотался, эта забавная перспектива доставила ему удовольствие. «А что тут такого? — поддразнивала мать, стараясь втянуть его в разговор. — Хотела бы я знать, о чем ты думаешь». — «Да ни о чем я не думаю, — сказал он с раздражением. — Моя жена умерла всего полгода назад, и мне нужно время, чтобы прийти в себя». Но мать не отставала. Ему следует почаще приезжать в Иерусалим. Нельзя приезжать к матери раз в два месяца. По телефону женщину не найдешь. Он смотрел на нее, вслушиваясь в ее упреки. Да, за последний год они виделись совеем мало, покойная жена отнимала все его силы. «Но бензин сильно подорожал, мама, — мягко оправдывался он, не отрывая глаз от тихой субботней улицы. — Мне ведь никто не возвращает проездные расходы». «Ты мог бы приезжать на автобусе в пятницу и ночевать в своей комнате, а на исходе субботы возвращаться в Хайфу…» Но эта возможность не привлекала его, езда в автобусе казалась ему унизительной, и вообще он собирается поменять машину. Мать и по этому вопросу имела свое мнение, но не стала спорить, поднялась, принесла кулек с орешками, снова наполнила стоявшее перед ним пустое блюдце миндалем, арахисом и изюмом, не обращая внимания на его просьбы: «Перестань мне накладывать, я не могу остановиться, я и так ужасно растолстел за последнее время». — «Это все из-за твоей заграничной поездки. За границей люди всегда толстеют, сами не замечая как».
Близился вечер, но Молхо не спешил уезжать. Он хотел было позвонить нескольким школьным друзьям, но побоялся услышать их равнодушное: «А, это ты…» — и передумал. Мать принесла ему свои последние банковские счета, попросив посмотреть, все ли правильно и не обманывают ли ее в банке. Внизу начали появляться первые прохожие, постепенно заполняя ошеломляющее и пустынное уродство старого торгового центра. Случайных религиозных туристов сменили местные старики, прошли, громко переговариваясь, загорелые парни, возвращавшиеся после футбольных баталий. Резкая иерусалимская прохлада тянула с востока, со стороны пустыни. Молхо почувствовал, что еда уже бурчит в его кишечнике, отяжелевшее тело явно просило облегчения, и он отправился в туалет. Их ванная всегда доставляла ему удовольствие своей щедрой просторностью и высокими потолками в стиле старых построек. Он сел на унитаз, глядя на высокую ванну, стоящую на витых ножках из красного железа, которые напоминали ноги какого-нибудь индюка или павлина. Свет он не зажигал, ему было приятно сидеть в этой полутемной комнате, освещенной только сиреневатым вечерним светом, лившимся из выходящего на запад окна. Отсюда открывался другой вид, не такой унылый, как с балкона, более живописный — красные крыши квартала Нахлаот, переулки рынка Махане-Иегуда, а за ними — далекие лесистые горы. На переднем плане были видны задние дворы их улицы, превращенные в автомобильные стоянки для банков и других учреждений. Он глубоко вдохнул прохладный свежий воздух, с ленивым любопытством заглянул в соломенную корзину для грязного белья, накрытую большим тазом с потрескавшейся белой эмалью, который в детстве служил ему рулем автобуса девятого городского маршрута — он водил его тогда на Сторожевую гору и обратно, сидя на унитазе у открытого окна; оторванные куски туалетной бумаги были его билетами, которые он выдавал воображаемым пассажирам, только не в начале, а в конце поездки. Кончив наконец свои дела, он поднялся, наклонился над унитазом посмотреть, как всегда, нет ли признаков крови, но на сей раз ничего не сказал, только прислушался к непрерывному журчанию воды из протекавшего бачка и решительно дернул длинную цепочку, которая в детстве всегда казалась ему цепочкой аварийной остановки поезда, — вода вырвалась из бачка с нарастающим ревом, и он удовлетворенно улыбнулся, потому что ему снова удалось вовремя остановить поезд и предотвратить аварию. Брюки он все еще не застегнул — стоял с голой задницей, высунувшись по пояс в окно над своим старым, грязным кварталом, жадно впитывал в себя иерусалимскую ночь и высматривал на небе первую звезду, означавшую конец субботы, — в детстве это означало, что отец уже может закурить. В свете дворового фонаря он увидел свою старую, видавшую виды, давно не мытую и запыленную машину — его пронзила острая жалость, но он знал, что она ему надоела. Брюки спущены, он снова мальчик, единственный и толстый сын своих родителей, все тридцать лет его брака исчезли, точно короткий сон, — неужто кто-то другой забрал ее у него или получил в награду? нашла ли наконец спокойствие ее душа? снизошла ли на нее тишина и отдохновение, перестала ли она предъявлять миру свои претензии и мучить его своей бескомпромиссностью? Или же и там, в иных мирах, она по-прежнему бродит, и ворчит, и без конца критикует поведение душ и небесные порядки? Достаточно ли справедлив, на ее взгляд, тот мир? Вспоминает ли она о нем, о Молхо, как он вспоминает о ней?
Может быть, потому, что поток ее непрестанных попреков прекратился так неожиданно, словно бы его перерубили на полном ходу, он все еще ждал их каждое утро и каждый вечер тоже боялся снова услышать: «Как ты выглядишь! Как ты ешь! Выпрямись! Почему ты все время крутишь свои кудри? Что ты себе думаешь? Прислушайся, как ты разговариваешь!» Ее взгляд и голос все еще трепетали в нем, и он старался прислушиваться к ним, хотя бы принимать ежедневно душ, но иногда забывал или так уставал, что пропускал один вечер, и тогда чувствовал себя виноватым и грязным. Дни наплывали один за другим откуда-то из пустоты, нескончаемо долгие, затягивавшие в себя, будто накрывая его толстыми одеялами, в которых ему приходилось прогрызать проход, чтобы вырваться к настоящей свободе. Теперь он редко слушал музыку, как будто пресытился ею в своей поездке в Европу. Филармонический оркестр, со своей стороны, тоже не требовал его внимания, потому что уехал на гастроли по Австрии. Он взялся наконец за первый том «Анны Карениной» — чтение старой библиотечной книги вызывало у него странное ощущение, что ему придется сдавать по ней экзамен. Второй том он получил обратно через два дня после возвращения, с запиской, выражавшей благодарность и надежду, что его обратный полет прошел благополучно. Книга пришла в коричневом служебном пакете, на котором была оттиснута надпись: «Плати налоги вовремя», но сама его спутница не появлялась нигде, ни в буфете, ни на лестнице, как будто нарочито избегала встречи, — наверно, готовила доклад о поездке вместе с денежным отчетом для бухгалтерии, чего доброго пытаясь, быть может, получить обратно деньги за оперные билеты. Интересно, что она сказала своим родственникам? «Напрасные надежды. Забудем о нем. Этот тип хотел меня убить там, в Берлине». — «Убить?» — «Да, убить». Представив себе этот разговор, Молхо улыбнулся: «Нужно вести себя поосторожней. Спешить мне действительно некуда, мне всего пятьдесят два, но в таких делах лучше осмотреться и найти женщину, которая бы мне подходила. А для начала хорошо бы сбросить парочку килограммов» — и он начал возвращаться к тому режиму, которого придерживался во время болезни жены, к своим прежним ежевечерним прогулкам, вспоминая, как еще год назад заставлял ее ходить вместе с собой, но медленно и по сокращенному маршруту.
Как это обычно свойственно интеллектуалам, она не любила природу, и ей всегда было скучно. И вот теперь он ходит один, а зима еще виляет время от времени своим мокрым холодным хвостом, и туманы, наплывающие с моря, окутывают гору и осыпают его мелкими брызгами дождя. Он бродил по улицам своего и соседних кварталов, то и дело останавливаясь и заглядывая в окна, освещенные призрачно-голубоватым светом телевизора, вслушивался в голоса и смех женщин, иногда садился на пустой автобусной остановке, под рекламным плакатом, и из-за освещенного стекла на него смотрела какая-нибудь породистая овчарка или коробка нового стирального порошка, но также порой лица и тела молодых девушек, и тогда он, бывало, подходил вплотную к стеклу и прижимался к нему лицом, ощущая холодную, равнодушную наготу этих изображений. Но в основном его прогулки были посвящены рассматриванию новых моделей автомашин. Он подолгу задерживался возле них и смотрел через стекло, пытаясь разглядеть внутреннюю отделку и приборную панель и гадая, каково назначение той или иной кнопки. Когда он после этого возвращался домой и видел свою машину, она снова казалась ему невзрачной и старой, и, хотя поездка за границу несколько выбила его из финансовой колеи, а к тому же младший сын вдруг начал сорить деньгами без счета и та небольшая сумма, которую жена получала из Германии, тоже перестала приходить, он был по-прежнему настроен избавиться от нынешней машины и купить новую. Автомобильный рынок лихорадило, и, как обычно, ходили слухи о том, что вот-вот введут новые налоги. Решать нужно было быстро. Он надумал сменить марку и на этот раз заказать «ситроен», «Эта машина более женственна», — с ухмылкой сказал он продавцу, сев оформлять договор на покупку, после того как покрутился несколько часов вокруг нового «ситроена». Но продавец почему-то обиделся: «В каком смысле „женственна“? Это потому, что она из Франции?» Но Молхо не уступал: «Конечно, женственна. И не только потому, что из Франции. Тут главное — линии. И этот ее живот… А зад! Ты только посмотри на этот зад!»
Продать старую машину оказалось нелегко. За ту цену, которую он назначил, покупателей не нашлось, выявились дефекты, о которых он даже не знал, и он вдруг испугался, что она вообще не продастся. Он то и дело ездил в гараж, где ему непрерывно подправляли то одно, то другое, соскребали ржавые пятна, красили тут и там, промывали двигатель и, наконец, согласился сбавить цену, и тогда ее немедленно купили, но выяснилось, что его новая машина еще не пришла с таможни, и ему пришлось несколько дней ездить автобусом, так что он даже начал опаздывать на работу. Правда, он все еще пользовался снисхождением как муж раковой больной, но однажды его вызвал начальник отдела — когда-то он пришел на похороны и потом навестил Молхо в дни траура, — тепло пожал руку, поинтересовался, как дела, спросил, как дети, и даже припомнил тещу, которую видел тогда на похоронах: «Она еще жива? Ну и как она держится? А как дети пережили смерть матери? Очень важно, чтобы они не загоняли свои чувства внутрь». Ему почему-то казалось, что у Молхо штук пять детей, и он слегка удивился, что их только трое и младший уже в шестом классе. Ну, тогда еще не так страшно, скоро все утрясется, — у него у самого двоюродная сестра после смерти мужа целый год бегала за разными справками. Вначале Молхо думал, что начальник вызвал его, чтобы познакомить с этой своей сестрой, но выяснилось, что у него и а мыслях не было говорить о сватовстве, а все это длинное вступление было предисловием к деловому вопросу — готов ли Молхо вернуться наконец к нормальному режиму работы, потому что тут назрело одно важное дело. Вот-вот ожидается публикация ежегодного отчета государственного контролера, и нужно хорошенько проверить работу некоторых муниципалитетов на севере страны, особенно в тех далеких местах, где на бюджете сидят люди неопытные или вообще новички. Есть серьезные опасения, что кое-где налицо нарушение установленных правил и несоблюдение инструкций министерства. Тут есть такой маленький городок, Зруа, там всем командует какой-то молодой парень, студент-заочник, и вот он несколько дней назад прислал весьма странный отчет, совсем не по форме, совершенно непонятно, то ли он такой неопытный и наивный человек, то ли наглый и изобретательный ворюга, нужно бы это выяснить, и поскорее. Хорошо бы пригласить его с бухгалтером сюда и тщательно пройтись с ними по всему отчету, а еще лучше, если Молхо сам подъедет туда и посмотрит, есть ли покрытие всем счетам, тогда легче будет выявить приписки, пока они их не подчистили. Министерство, разумеется, оплатит ему проезд и командировочные, а работа эта в самый раз для него — живая и интересная. Ну как? Он в состоянии заняться этим делом, может немного повозиться или он до сих пор занят всякими бумажками после смерти жены?
Молхо начал было мямлить, что еще не совсем готов к новому заданию, тем более к такому ответственному, как это, но начальник с профессиональным дружелюбием опытного бюрократа мягко подталкивал его, и он подумал — а почему бы не взяться, в самом деле? Ведь все эти годы в министерстве к нему относились тепло и проявляли снисхождение, начиная с того дня, когда он сразу же после диагноза пришел к начальнику, все ему рассказал и попросил перевести на особый режим работы. Жена была потрясена, услышав об этом. Почему это он так поторопился рассказывать — что, он сразу и отчаялся? Оказалось, что документация по Зруа уже лежит на столе начальника — несколько связанных вместе папок, — и в конце концов Молхо забрал их с собой. Возвращаясь от начальника, он прошел мимо кабинета юридической советницы и вдруг решил войти поздороваться — именно так, нагруженный папками дел. Она сидела за письменным столом в своей большой, залитой солнцем комнате и с кем-то говорила по телефону, но радушно улыбнулась ему, и он подождал, пока она положила трубку, и со спокойной улыбкой сказал: «Я шел по коридору и вспомнил о вас. Как прошел обратный полег, как ваша нога?» Она поднялась — в очках, с карандашиком в руке, — молча, весело посмотрела на него, прищурив свои узкие беличьи глаза, и он увидел, что морщинки вокруг них кажутся еще глубже в ярком солнечном свете, а ее волосы подстрижены совсем уж молодежным образом. Они поболтали, как случайно встретившиеся старые знакомые, перетирая все, что произошло между ними, в мельчайшие частицы пустоты, и все это время он стоял перед ней, прижимая папки к груди, в которой глухо стучало его сердце, стиснутое тоской по ушедшей жене и страхом пустого одиночества.
В папки он заглянул дома, с опаской и любопытством. Документы были в большом беспорядке. Официальные отчеты по ссудам и ассигнованиям со стороны государственных органов были налицо и говорили о суммах порядка нескольких миллионов шекелей, но документация по расходам оказалась неполной и беспомощной — большинство бумаг написаны от руки, а квитанции не имели ни печатей, ни наименований, просто листки в клеточку, вырванные из ученических тетрадок и заполненные неразборчивыми каракулями. Его первой реакцией было желание передать дело в полицию, скорее всего — в криминальный отдел, но тем не менее он попытался все проверить, а на следующий день долго звонил в Зруа, чтобы разыскать руководителя местного совета, этого студента-заочника, но связаться оказалось невозможно, большую часть времени там никто не отвечал, а иногда телефон был подолгу занят. Один раз трубку поднял какой-то мальчик, говоривший с сильным восточным акцентом, и Молхо велел ему позвать Бен-Яиша, но тот не ответил, трубка долго оставалась открытой, и на фоне молчания чуть слышно раздавались голоса играющих детей и звук колокольчика, как будто телефон стоял в коридоре школы. В конце концов в трубке воцарилась полная тишина, но мальчик так и не вернулся, а Молхо все ждал и ждал, пока наконец не положил трубку. Через час он снова позвонил, но телефон оказался занят, и он сделал еще одну попытку перед самым уходом с работы — на этот раз ему ответила девочка, говорившая ясным и звонким голосом, и он торопливо спросил ее: «Где стоит ваш телефон? Это школа?» И она сказала: «Да», и тогда он сказал: «Позови, пожалуйста, какую-нибудь учительницу, или директора, или секретаршу», а она сказала: «Все уже ушли, но сторож еще тут». — «Тогда позови сторожа», — попросил он, но тот оказался стар и глуховат и никак не мог взять в толк, чего от него хотят, только повторял раз за разом: «Бен-Яиша нет, его нет, Бен-Яиш ушел», — и уже собирался положить трубку, но Молхо боялся потерять с таким трудом установленную связь и попросил его: «Позови снова ту девочку», но тот уже не знал, какую девочку. Назавтра Молхо позвонил с самого утра и нашел секретаршу, которая одновременно и преподавала в этой школе, — то была женщина с глубоким и приятным голосом, которая сразу же сказала: «Яир Бен-Яиш сейчас отсутствует, он в Тель-Авиве». Молхо сказал, что он сотрудник министерства внутренних дел и у него важное и серьезное дело к Бен-Яишу, и она записала его имя, пообещав все передать и позаботиться, чтобы руководитель местного совета позвонил ему завтра утром. Молхо спросил, кто у них бухгалтер, но выяснилось, что тот болен, а кроме того, у него дома нет телефона. Наутро никто не позвонил, и Молхо снова поднял трубку и после очередной порции телефонных мук снова нашел секретаршу, которая на этот раз говорила несколько подозрительно и холодно, но тем не менее сказала, что Бен-Яиш будет на месте завтра утром и она постарается напомнить ему, чтобы он обязательно позвонил. Снаружи брызнул короткий и тепленький весенний дождик, рассекая воздух вертикальными струйками, и с серых от пыли улиц поднялись запахи цветенья. Из канцелярии начальника отдела позвонили узнать, как продвигается проверка. Молхо сбивчиво объяснил. «Если так, поезжайте туда сами», — решительно поторопили его. «На своей машине?» — «Да, — торопливо ответили на той стороне, — расходы вам возместят, не беспокойтесь».
Вечером он поискал по карте, где она находится, эта Зруа, и нашел ее на самом краю Галилеи, окруженную россыпью арабских деревень. Когда он выехал утром следующего дня, все вокруг было мокрым, как будто всю ночь шел сильный, хотя и бесшумный дождь. Дороги были забиты огромными военными грузовиками — это армия вывозила из Южного Ливана свое оборудование, танки и цельные бетонные домики. Отступление было в самом разгаре, и Молхо снова вспомнил жену — как она всегда была против этой войны [13] , и вот — армия уже уходит. Перед Акко движение замедлилось, машины еле ползли, потому что где-то впереди одна из этих бетонных громадин упала с грузовика и перекрыла дорогу, а кроме того, там, видимо, случилась дорожная авария. И действительно, вскоре Молхо увидел перевернутую на бок автомашину, рядом с которой, в окружении полицейских, сидела на носилках высокая, сильно растрепанная женщина, громко что-то крича. Он хотел было остановиться и посмотреть, но полицейские подгоняли проезжающих: «Давай, давай, это тебе не театр!» — раздраженно покрикивали они на водителей. Молхо ехал с выключенным радио, потому что хотел послушать, как работает новый двигатель, чтобы не слишком перегружать его, и даже не подобрал под Кармиэлем какого-то парня с умоляюще поднятой рукой, опасаясь, что машине будет трудно взбираться на ожидавшие ее впереди подъемы. От самой Хайфы его сопровождал легкий дождь, который то прекращался, то начинался снова, но, когда он въехал в Кармиэль, облака вдруг разошлись, и над их клочковатыми обрывками уверенно поднялось жгучее солнце, да и дорога здесь была уже совершенно сухой, и он свернул внутрь города, бросил плащ на заднее сиденье и зашел в кафетерий перекусить. Прямо перед собой он видел серую гряду базальтовых предгорий, которые сплошной стеной тянулись к северу. Из окна его дома в Хайфе эта далекая гряда виднелась лишь синеватой, едва угадывающейся линией, а тут она высилась совсем рядом, совершенно реально. Он расплатился, взял квитанцию и вдруг подумал, что вся эта поездка, скорее всего, окажется бесполезной — не годится он для таких расследований. Оставив главное шоссе, ведущее из Акко на Цфат, он свернул налево и въехал на старую узкую дорогу, которая сразу же, безо всякого предупреждения, повела его петляющими изгибами вверх, по длинному крутому подъему, и он стал взбираться медленно, почти все время на второй скорости, щадя новый двигатель и контролируя себя по тахометру — в старой машине у него тахометра не было, и этот новый прибор очень его занимал, — но подъем казался бесконечным, узкая залатанная дорога упрямо сворачивала в самую глубину гор, петляя среди лесов и рощ и дремучих ущелий, на ней почти не было встречного движения, лишь изредка попадалась какая-нибудь случайная армейская машина или арабский трактор, и тогда он спешил свернуть на обочину, чтобы не поцарапать свой новый «ситроен», останавливался и потом снова, с трудом, выбирался на дорогу, все продолжая взбираться на какую-то ошеломительную высоту. На очередном подъеме он остановился, чтобы охладить двигатель, — в «ситроене» не было ни водного охлаждения, ни приборов, которые показывали бы, насколько нагрелся мотор, и вообще эта новая машина пока не доставляла ему удовольствия, она была слишком сложна для него, со всеми ее указателями и кнопками, но он надеялся, что она еще покажет себя на иерусалимской автостраде. Он оставил «ситроен» под высокой стройной сосной, отошел в сторону, в кусты, чтобы справить малую нужду, и там, глядя на свой занятый делом темный член, неожиданно подумал, каким чужеродным и даже слегка комичным предметом выглядит на такой высоте, в чистом и прозрачном воздухе, среди диких скал и цветов Галилеи, рядом с шелестящей листьями рощей, этот его детородный орган, когда со своей всегдашней надежностью исторгает из себя могучую струю на густой ковер сосновых иголок, которые впитывают ее без следа и без звука. «А ведь я не знал ни одной женщины до нее, — вдруг произнес он про себя, — она была моей первой и единственной, — может, если бы у меня были другие, мне сейчас было бы легче, но я всегда был ей верен». Стряхивая на землю последние капли, он увидел, что они как будто отсвечивают зеленоватым, и пожалел, что не справил свою нужду среди скал, на белизне которых можно было бы точнее различить цвет мочи. Он застегнул брюки и еще немного постоял, подставляя лицо ветру, — ему почему-то казалось, что эта дорога и это место очень напоминают окрестности Иерусалима: тот же светлый асфальт времен британского мандата, тот же черный камень бордюров, те же сосны и кипарисы, только тут все свежее и влажное, а не высохшее и пыльное, как в Иудейской пустыне. А потом его будто пронзило странное и ясное ощущение, что он уже был здесь когда-то — проходил по этой дороге, даже стоял вот так на этой маленькой горке — может, останавливался передохнуть или даже переночевать, потому что шел тогда пешком, то ли в каком-то молодежном походе, то ли во время армейских учений, много лет назад, и где-то тут, поблизости, должно находиться одно из самых знаменитых галилейских ущелий — тех достопримечательностей, куда толпами стекаются туристы, — и память разом возродила в его душе тогдашний, ни с чем не сравнимый, сладкий восторг отправляющегося навстречу приключениям иерусалимского сефардского подростка, чьи родители никогда не бывали дальше Тель-Авива. Жаль, его жена умела точно распознавать места, где когда-то бывала, одна или вместе с ним, и всегда объясняла ему, где он был на самом деле, а где у него ложное воспоминание, а сейчас ему приходилось полагаться только на собственную память.
13
Этой войны… — имеется в виду т. н. Ливанская война (1982), начатая Израилем для вытеснения палестинских террористов из Южного Ливана, откуда они непрерывно обстреливали северные города страны; расширение этой войны вызвало протест широких слоев израильского общества, в результате чего израильская армия была в основном отведена из Ливана.