Рукопожатие Кирпича и другие свидетельства о девяностых
Шрифт:
Александр Мелихов
Повесть о прагматичном андроне
Получив заграничный паспорт в качестве рабочего Химградского домостроительного комбината, я понял, что Империя действительно рухнула: если уж таким олухам начали выдавать загранпаспорта… Я-то давно уверился, что заграница выдумана в ЦК – как дьявол в партнёры к Богу, чтоб было с кем бороться, куда не пускать и на кого сваливать. В Польшу, однако, можно было везти всё, что попадалось под руку: стул вместе с повешенным на него пиджаком, стол с лампой и чернильным прибором, подоконник с цветочным горшком… Красные, потные в зимнем, мы прочёсывали магазин за магазином – грех было не грабануть таких
Влачились домой мы, словно пара необычайно оптимистичных рыболовов, – с двумя удочками, складными, как подзорные трубы, и целой пагодой вложенных друг в друга пластмассовых ведер. А там разверзлись её домашние закрома: шампуни, клопоморы, вешалки, мундиры, подштанники, полотенца, настольные лампы, ножницы, рубашки, шальвары, перчатки на все четыре конечности, кастрюли, запонки, ботинки, транзисторы, кирпичная кладка сигаретных блоков, ракетная батарея водок, карликовая гвардия стограммовых коньячков со скатками лесок, велосипедные камеры, консервы, ведёрко ручных часов, два новеньких паровоза «Иосиф Сталин» и севастопольские бастионы белковой икры – под стеклом совсем осетровой, с пружинистым кольцом настоящего осетра на жестяной крышке.
– Да попробуй, попробуй – больше не захочешь, – но я чувствовал себя недостойным коснуться подобных сокровищ. Только когда раскокали парочку, я осмелился выудить из осколков ложечку этого солидола, столь похожего на сливочное масло.
Укладка – это искусство: каждая единица веса и объёма должна стоить как можно больше и раздражать таможню как можно меньше. Эти требования, как и всё на свете, тоже противоречат друг другу. Мой идеал перебегает от клопомора к кастрюле, на миг оцепенев, с безуминкой во взоре кидается к кладке «Кэмела», моего одногорбого коллеги, перевешивается через спинку стула – отодвигать некогда, – оставив на обозрение немалую омегу малую вверх ногами. Кастрюлища вбивается в вертикальную сумищу, в которой запросто можно утонуть, как в бочке. Дюралевое днище должно прикрыть самое сомнительное – авось таможенник поленится туда пробиваться (правда, может и озлиться, наткнувшись на сопротивление распёртых ушей). Криминала у нас нет – но и сердцу девы нет закона.
Огромные сумищи называются почему-то «капучино».
«Капучино» в руке, «капучино» на плече, в другой руке перекладинка вертикальной двуколочки с третьим мешком… В снегу двуколочка норовит завалиться набок – от усилий удержать начинает сводить судорогой кисть. Зато в московском метро пол – лучше некуда. Если к сорока годам ты обзавёлся кое-какой респектабельностью – чем скорее ты сбросишь её с плеч, тем дешевле отделаешься: загромождающий проходы, багровый, потный, обалдевший, здесь ты будешь только самым досадным и громоздким местом собственного багажа. Интеллигентности в этом безглазом придатке никто не углядит, отпусти хоть чеховскую бородку, нацепи бериевское пенсне и изъясняйся исключительно по-гречески.
Боже, а сколько освобождённых нищих сползлось из каких-то нор в электрифицированную столичную нору, обсело болячками грановитый сталинский кафель!.. А вот он, завтрашний я – в пыльной бороде, свесивший свалявшуюся голову над свалившейся шапкой, наконец-то усмирённый, готовый по первому тычку кое-как подняться и брести до следующего закутка, унося все своё с собою – простатит, геморрой, бурсит, педикулёз, гирлянду артрозов…
Прямоезжие туннели были перекрыты Хаосом. На окольном эскалаторишке «Неохотный ряд» – «Квасно-гравдейская» в головке колонны звонко, как ахиллесово сухожилие, лопнула подпруга, и наш отрядик начал по очереди – раз, два, три – нырять носом в кучу-малу, послушно, как кегли. Мелькнул её ободряющий взглядик через ныряющее плечико, брыкнули детские подошвочки «Симод», взмахнул защитный рукавчик куртки
О, гомеопатическая доза успеха! Меж чёрных заплаканных голов, почти неотличимых друг от друга Маркса-Ленина, я суетился больше всех, помогая нашим боевым подругам (их мужчины где-то держались за трудовую честь) оттаскивать черно-полосатые тюки к вагону с брезжившей сквозь перронный полусвет надписью «Варшава». Неужто она и впрямь существует?.. Снуя с сумками и тележками, я опутывал нас защитным коконом единства. Одна тётка всю дорогу мне потом благодарно улыбалась, а я её каждый раз не узнавал. Другая девка, фыркнув, выдернула у меня перекосивший её баул «капучино», и её я уже никогда не мог забыть. Рыночницы-опростительницы с ленинской бескомпромиссностью не желали допускать в мир купли-продажи никакого пролетарского лицемерия.
У вагона непроницаемый привратник в маршальской форме, долларовая подмазка, обратившая перегруз в недогруз, на тюках среди тюков при блиндажном огоньке зажигалки разливаем из фляжек спиртягу – скудеющую кровь Химграда. Как не дербалызнуть парню-ухарю, трое девок – один я! Одна, Зина, работает на передачи сыну-герою, другая, Юля, кормит мужа-кандидата, – и все млеют от моих прибауток гармониста и похабника. Мимо – как хорошо, что во тьме, – скользят дивные имена: Дорохово, Гжатск, Вязьма…
Владельцы тайных складов водки и сигарет (бешеная рентабельность запретных плодов) с утра усиленно сеяли панику: надо всем заранее скинуться по десять баксов (моя зарплата за…), – но здесь именно бедные оказались против социализма.
Когда пограничник от паспорта прицельно вскинул глаза, всё так и оборвалось: уже знают, какой я химградский рабочий… Долго было не привыкнуть, что так сличают фото.
– А, химградская мафия, боксёры! – Когда-то какой-то легендарный химградец подрался вовсе не с этим таможенником, но закон кровной мести не знает ни личной вины, ни срока давности. Однако в партийно-красивом лице, в начальственных раскатах слышится благодушие. Все счастливы, что можно улыбаться. Я никогда не видел мундиров такой красы – аквамарин со сталью.
– Раскрыть сумки! – гремит генералиссимус, и в потолок ударяет гейзер подштанников, шампуней, мясорубок, бритвенных лезвий, ночных сорочек, клопоморов (ах, как мы с ними фраернулись – эти дикари не держат клопов!). Вот-вот сейчас из простынь просыплется град наручных часов, которыми, словно квашеную капусту укропом, мы проложили всё наше шмотьё.
В последний раз со мною так обращались, когда били морду на танцплощадке при «Культмеханобре».
– Эт-то что?! – в Зинином рюкзаке открылась кладка жёлтых верблюдов «Кэмел». – В камеру! Хранения. – В мёртвой Зининой руке декларация трепещет, будто под вентилятором. Вместе с рюкзаком Зина выставлена в коридор. Когда командующий скрывается в следующем купе, сорокалетняя мать распавшегося семейства падает на четвереньки и начинает метать нам сигаретные блоки; мы лихорадочно распихиваем их под матрацы.
– Отойти от двери! – команда гремит всё дальше и дальше, и Зина с голубыми трясущимися губами каждый раз вспрыгивает навытяжку. Вагонный гофмаршал наблюдает из проводницкого купе с брезгливой отрешённостью аристократа. Из развинченного люка над его дверью вывалилась жёлто-алая лакированная груда сигаретных кирпичей, к которым он не имеет ну ровно никакого отношения.
От всевластия мирового скотства можно спастись одним – перехватить у него инициативу: ударившему в левую щеку подставь правую, подличая, не прячься под шулерской благородной мамой. Но разве сумеет правдиво солгать плебей, который знает, что лжёт!